Первые два дня в больнице Лёва не запомнил: он то просыпался, то снова впадал в поверхностное дремотное состояние, через которое улавливал фрагменты происходящего вокруг: больничная палата, два мальчика на соседних койках – младше, чем он, может быть, как Пелагея, мамино лицо, она держала руку у него на лбу, кто-то менял стаканы с водой на прикроватной тумбочке, и Лёва, просыпаясь, жадно пил, прежде чем снова провалиться в разорванные черно-белые сны. В этих снах он ходил за Юрой по бесконечному лабиринту в тщетных попытках догнать: иногда Юра скрывался за поворотом и пропадал, как будто бы навсегда, а иногда снова появлялся – всегда чуть впереди, махал рукой, маня Лёву за собой, и снова исчезал, едва тому удавалось приблизиться.
На третий день у Лёвы начали появляться первые оформленные мысли. Открыв глаза, он с тревогой подумал: «Я в больнице. Что случилось?». Словно отзываясь на его страх, в палату вошла медсестра и, пройдя к койке, потянула с него одеяло. В руках у неё был градусник.
Лёва, оторвавшись от подушки, повернулся к девушке лицом, и она неожиданно расплылась в улыбке:
- О! Уже полегче?
Приподняв его руку, она сунула ему подмышку градусник, и Лёва на секунду разозлился: почему она с ним, как с немощным – он что, сам не может поднять руку? Слабость была такая, что возражать и злиться вслух не получалось, поэтому он позволил поухаживать за собой: медсестра поменяла воду, взбила подушку, поправила одеяло, проверила градусник («38,1! Это отлично» - «А сколько было раньше?» - «Больше сорока»). Когда она вышла из палаты, Лёва с неловкостью посмотрел на своих соседей: два мелких пацана, навскидку не старше восьми и десяти лет. Они с любопытством разглядывали его в ответ, пока другая медсестра, не Лёвина, а хмурая и тучная взрослая женщина, не увела их на завтрак.
Добрая медсестра принесла Лёве завтрак прямо в палату: овсяная каша на воде, хлеб с маслом и какао. Парень, чувствуя, как за два дня желудок свернулся в трубочку, кинулся на еду, словно это пища богов, хотя каша напоминала клейстер, масло было противно-желтого цвета, а какао – с пенками. Сытый и выздоравливающий, он даже подумал, что жизнь не так уж и плоха, но из столовой вернулись его соседи: пацаны начали ругаться из-за раскраски с машинками, мол, один с другим не поделился, и в ходе перепалки Лёва услышал: «Юра, ты всё время жадничаешь!» – это старший сказал младшему. От упоминания Юриного имени Лёву словно откинули назад, с силой толкнули в глухую черноту из стыда и боли. А было стыдно, ужасно стыдно: ему всего лишь принесли еду, а он подумал, что жизнь налаживается. Это предательство: из-за какой-то каши с какао он чуть было не забыл, что Юра умер.
В горле встал комок из слёз и Лёве сделалось ещё противней: как легко он теперь может разреветься. Но при мелюзге реветь было нельзя, они бы подняли его на смех, поэтому Лёва вылез из койки и на ослабших ногах отправился искать туалет, чтобы запереться в кабинке и наплакаться там.
Когда нашёл заветную дверь с нарисованной буквой «М», оказалось, что нет никаких кабинок: только дырки в полу, а между ними крашенные в зелёный цвет перегородки.
«Вот так прикол, конечно», - мрачно подумал Лёва. Даже плакать расхотелось.
Устроившись на подоконнике, он пригляделся к окну: со стороны уборной, наискосок, по стеклу ползла большая трещина, заклеенная скотчем. На похоронах одноклассники судачили между собой, что Шева разбил в туалете стекло («Кулаком?!» - испуганно уточняли девчонки, а парни деловито кивали: «Да, кулаком, как Рэмбо»), а осколками вскрыл вены. Не ясно, сколько в этой истории правды: может быть, она обросла деталями и домыслами, как и любые школьные сплетни, но про вены – это ведь правда. Дядя Миша подтвердил. Значит, какие-то осколки и правда были.
Лёва задумался: может ли он ударить по стеклу кулаком? Здесь, в этом больничном туалете, даже не сложно: наверное, если надавить на трещину, то оно распадётся на два больших осколка и без удара. Большой осколок можно разбить о подоконник и получатся осколки поменьше. Потом взять один из них и…
Лёва не мог и представить, как вскрывает себе вены. Стало ясно: он слабак, трус, в нём нет столько смелости, сколько в Шеве. Из всех способов умереть, вскрытие вен казалось ему самым страшным: это, должно быть, так больно, и жутко, и столько крови. Куда проще сделать шаг с большой высоты, ну или на худой конец – веревку обмотать вокруг шеи. На такое, может быть, он и решился, но только не вены… Почему Юре не было страшно?
Лёва начал перебирать в голове другие варианты, но ничего не подходило: в здании четыре этажа, веревки у него нет. Странно даже: люди умирают каждый день от всяких нелепостей, порой кажется, что человек так хрупок, а как захочется себя убить, то хрен там: не получается.