Врач Никитин хотел поставить клизму, но Толстой отказался. «Бог всё устроит», – сказал он. Когда его спрашивали, чего он хочет, он отвечал: «Мне хочется, чтобы мне никто не надоедал».
«Он как ребенок маленький совсем!» – воскликнула Саша, когда умывала отца.
«Никогда не видал такого больного!» – признался прибывший из Москвы врач Усов. Когда во время осмотра он приподнимал больного, поддерживая его за спину, тот обнял его и поцеловал.
Перед смертью ему привиделись две женщины. Одной он испугался и просил занавесить окно. Возможно, это была жена. Увидев вторую, он громко воскликнул: «Маша! Маша!» «У меня дрожь пробежала по спине, – писал С. Л. Толстой. – Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши, которая была ему особенно близка (Маша умерла тоже от воспаления легких в ноябре 1906 года)».
Однажды две женщины пришли к нему вместе. Александра Львовна вспоминала: «Днем проветривали спальню и вынесли отца в другую комнату. Когда его снова внесли, он пристально посмотрел на стеклянную дверь против его кровати и спросил у дежурившей Варвары Михайловны:
– Куда ведет эта стеклянная дверь?
– В коридор.
– А что за коридором?
– Сенцы и крыльцо.
В это время я вошла в комнату.
– А что эта дверь, заперта? – спросил отец, обращаясь ко мне.
Я сказала, что заперта.
– Странно, а я ясно видел, что из этой двери на меня смотрели два женских лица.
Мы сказали, что этого не может быть, потому что из коридора в сенцы дверь также заперта.
Видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь.
Мы с Варварой Михайловной взяли плед и занавесили ее.
– Ах, вот теперь хорошо, – с облегчением сказал отец. Повернулся к стене и на время затих».
Кроме смертных мук («Как Л. Н. кричал, как метался, как задыхался!» – писал Маковицкий) страдание его заключалось в том, что разум продолжал работать. Толстой пытался диктовать окружающим какие-то важные для него вещи, но язык уже не повиновался ему.
«Отец просил нас записывать за ним, но это было невозможно, так как он говорил отрывочные, непонятные слова, – вспоминала Александра Львовна. – Когда он просил прочитать записанное, мы терялись и не знали, что читать. А он всё просил:
– Да прочтите же, прочтите!
Мы пробовали записывать его бред, но чувствуя, что записанное не имело смысла, он не удовлетворялся и снова просил прочитать».
Последняя запись в дневнике Толстого от 3 ноября: «Вот и план мой. Fais ce gue doit, adv…[40] И всё на благо и другим, и главное мне…»
Последние осмысленные слова, сказанные им за несколько часов до смерти старшему сыну: «Сережа… истину… я люблю много, я люблю всех».
«За всё время его болезни, – вспоминала Александра Львовна, – меня поражало, что, несмотря на жар, сильное ослабление деятельности сердца и тяжелые физические страдания, у отца всё время было поразительное ясное сознание. Он замечал всё, что делалось кругом, до мельчайших подробностей. Так, например, когда от него все вышли, он стал считать, сколько всего приехало народа в Астапово, и счел, что всех приехало 9 человек».
Навязчивой идеей умиравшего Толстого было бегство. «Удирать! Удирать!» – часто бормотал он. 5 ноября он опять попытался сбежать.
«Всё это время, – вспоминала Александра Львовна, – мы старались дежурить по двое, но тут случилось как-то так, что я осталась одна у постели отца. Казалось, он задремал. Но вдруг сильным движением он привстал на подушках и стал спускать ноги с постели. Я подошла. “Что тебе, папаша?” – “Пусти, пусти меня”, – и он сделал движение, чтобы сойти с кровати. Я знала, что, если он встанет, я не смогу удержать его, он упадет, и я всячески пробовала успокоить его и удержать на кровати. Но он изо всех сил рвался от меня и говорил: “Пусти, пусти, ты не смеешь меня держать, пусти!” Видя, что я не могу справиться с отцом, так как мои увещевания и просьбы не действовали, а силой у меня не хватало духу его удержать, я стала кричать: “Доктор, доктор, скорее сюда!” Кажется, в это время дежурил Семеновский. Он вошел вместе с Варварой Михайловной, и нам удалось успокоить отца и удержать его на кровати».
Серьезным переживанием для него стало то, что вместе с камфорой ему кололи и морфий, чтобы избавить от физических страданий. Он ненавидел наркотики! Он ненавидел всё, что затуманивает разум! Когда перед самым смертным концом врачи предложили ему впрыснуть морфий, Толстой заплетающимся языком просил: «Парфину не хочу… Не надо парфину!»
«Впрыснули морфий, – пишет Маковицкий. – Л. Н. еще тяжелее стал дышать и, немощен, в полубреду бормотал:
– Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал… Оставьте меня в покое… Надо удирать, надо удирать куда-нибудь…»
Только после инъекции морфия к нему впустили Софью Андреевну. «Она сперва постояла, издали посмотрела на отца, – пишет Сергей Львович, – потом спокойно подошла к нему, поцеловала его в лоб, опустилась на колени и стала ему говорить: “Прости меня” и еще что-то, чего я не расслышал».