— Когда я смотрю на гладкое — без повышения и понижения — море (так деловая женщина хотела сказать «без приливов и отливов»), мне кажется, я совсем спокойна, как оно. Я так счастлива, что иногда спрашиваю себя, не пора ли мне уйти из жизни. Мудрость ведь состоит в том, чтобы продавать вовремя, с выгодой.
К вечеру цикады устроили адское стрекотанье. С гор спускался, наплывая волнами, то древний запах козлиных шкур, то аромат мяты, столь горячий и резкий, будто ты всю ночь охапками прижимал ее к своей груди.
Уже шесть недель Левис жил на этом острове, где только Ирэн источала свежесть. По утрам он ставил парус и отправлялся на рыбную ловлю вслед за Чайльд Гарольдом.
Отдаваясь лучам солнца, как любая букашка…
По возвращении Левиса Ирэн ждала его у причала, вокруг нее роились дети с выбритыми до синевы головами; нищие, сохранившие следы былого величия, — их потемневшая блестящая кожа сморщилась, как на сухой маслине. Она побывала у беженцев из Малой Азии: лазарет, а рядом с лазаретом палатки, удерживаемые у земли большими камнями наперекор «птичьим» ветрам — упорным ветрам, которые приносили с юга жару и птиц. Беженцы стояли здесь уже несколько месяцев; женщины, все в широких шароварах, пряли, а мужчины, присев на корточки, поджаривали на деревянных вертелах барашка.
Левис и Ирэн тоже питались, как дикари. Выловленную рыбу — дораду — варили, добавив немного масла. Легкие приправы. Фрукты. Вода. Левис уже скучал по дичи, гусиной печенке и предпочел бы распрощаться с маленьким столиком и сесть за большой. Ирэн, извиняясь, повторяла греческую пословицу: «На одно су маслин, на два — света».
В полуденные часы безделья, когда по вздрагивающей пустынной улице несутся, сталкиваясь, ветры с суши и моря, в эту солнечную полночь Левис наслаждался сиестой. В пять часов он выходил на балкон. Прямо перед глазами была таможня со своим, уменьшенным, Парфеноном, вжатым в охряного цвета стену здания казарменного типа, над которым трепетал, словно вырезанный из полотнища неба, эллинский флаг. Под одиноко стоящим эвкалиптом владелец единственного «форда» — и то взятого напрокат — приглашал друзей посидеть на потертых кожаных сиденьях: так они совершали, не трогаясь с места, длительную прогулку. Возвращались с лугов тяжело нагруженные ослы: из-под двух вязанок оливковых веток были видны только уши да копыта. Над зданием лепрозория всходила плоская, с голубыми разводами луна.
«Как могли греки жить на этих скалистых островах? Неужели ради таких вот невежественных, угрюмых рыбаков, ради этой страны, похожей на сместившуюся к югу Ирландию, Европа эпохи романтизма пролила столько крови и чернил?» — задавался Левис вопросом.
Дважды в неделю он спускался в кафе, читал там «Афинскую газету», выходящую на французском языке. Здесь он видел чиновников в белых костюмах и черных очках, отрастивших себе длиннющие ногти из презрения к черной работе; сторожа с маяка, который охотно давал всем свою подзорную трубу, помогавшую ему разглядывать морские горизонты; продавца арбузов; попа с зонтиком из парусины, с огромной, закрывающей даже глаза, бородой, напомаженными волосами — о нем говорили, что он не столько обращал людей в свою веру, сколько драхмы — в доллары. Пили черный кофе из маленьких металлических чашечек, обжигающих пальцы, разбавляя его такой чистой водой, что поп, вознеся благодарность небесам, осенял стакан крестным знамением.
На Востоке только греки, кажется, нашли какое-то равновесие между беспечностью и фанатизмом. Левису это не удавалось. Украдкой от Ирэн, глядя на это море с торчащими маленькими парусами, Левис предавался полной, всепоглощающей скуке. Он поддался средиземноморской анемии, избрав состояние вялости и позволяя себе жить в оцепенении, напоминающем комфортабельное умирание. Временами ему и впрямь казалось, что он уже мертв.
Однажды утром Левис заметил на площади какое-то оживление. Двое мужчин, взобравшись на стулья, поднимали над головой черные пальцы. Собравшиеся вопили и тянули руки, стараясь привлечь их внимание.