В конце концов философское исследование должно однажды решиться спросить, какой способ бытия вообще присущ языку. Есть ли он внутримирно подручное средство или имеет бытийный образ присутствия, либо ни то ни другое? Какого рода бытие языка, если он может быть «мертвым»? Что значит онтологически, что язык растет и распадается? У нас есть наука о языке, а бытие сущего, которое она имеет темой, туманно; даже горизонт для исследующего вопрос о нем загорожен[267].

Исходя из этого рассуждения, можно выделить три различных подхода к языку. Согласно первому, язык является «подручностью» (Zuhandenheit), бытийной характеристикой «внутримирно подручного средства», т. е. набором привычных значений, помогающих человеку совершать действия в мире. Со второй точки зрения язык обладает бытием physis, живого организма, т. е. потенциально способен расти, воспроизводиться, распадаться и т. д. Согласно третьему взгляду, бытие языка аналогично бытию «присутствия» (Dasein, бытия-в-мире человека), т. е. значение языка в мире проявляется только в связи с нашими заботами (Sorge), опекой (Fürsorge) и проектами (Entwurf).

Есть и четвертый взгляд (назовем его «витгенштейновским»), в большей степени, как нам кажется, характерный для Лосева. Этот взгляд трактует язык как praxis, вторую природу или «форму жизни», т. е. коллективную практику, которую Людвиг Витгенштейн сравнивает с игрой.

Приведенные концепции, по нашему мнению, могут служить исходными ориентирами при исследовании выразительных средств, с помощью которых писатель в изгнании передает свое отношение к утраченной им родной речи[268].

Тот, кто считает, что язык обладает бытием Zuhandenheit, представляет его как неотъемлемую собственность писателя, нечто, ему принадлежащее. Изгнание связано для него с отнятием, отчуждением. Язык играет роль сущего (Seiende), которым обладает самость (selbst), своего рода условием обладания самостью. Быть изгнанным – значит быть лишенным своей самости, мира привычных значений[269]. В рамках этой точки зрения можно выделить по крайней мере две писательские стратегии.

Поэт, следующий первой стратегии, сохраняет «потерянную речь», используя слова родного языка, вызывающие у него ассоциации с привычной культурой. Язык становится воспоминанием и напоминанием об утраченной близости с миром, в котором он служил подручным средством. Ключевыми для последователей этого подхода являются слова Осипа Мандельштама:

…внутренний эллинизм, адекватный духу русского языка, так сказать, домашний эллинизм. Эллинизм – это печной горшок, ухват, крынка с молоком, это домашняя утварь, посуда, все окружение тела; эллинизим – это тепло очага, ощущаемое, как священное, всякая собственность, приобщающая часть внешнего мира и человеку… Эллинизм – это сознательное окружение человека утварью, вместо безразличных предметов, превращение этих предметов в утварь, очеловечение окружающего мира, согревание его тончайшим телеологическим теплом. Эллинизм – это всякая печка, около которой сидит человек и ценит ее тепло, как родственное его внутреннему теплу. Наконец, эллинизм – это могильная ладья египетских покойников, в которую кладется все нужное для продолжения земного странствия человека, вплоть до ароматического кувшина, зеркальца и гребня[270].

Перейти на страницу:

Похожие книги