— У нас церковь старинная, ей, говорят, чуть ли не две сотни лет, даже из Москвы как-то приезжали, люди сказывали, в каких-то книгах, что ли, про нашу церковь все как есть записали…
— Понятно, — промолвил Корсаков. — А кто еще был в семье?
— Еще был свекор, тоже помер летось.
— А муж? Давно на фронте?
— Давно. — Она помолчала, покусывая былинку, выдернутую, должно быть, из его сенника. — Тут дело непростое…
— Чем же непростое?
— Он со мной только два года пожил и к другой ушел.
— Как же так?
— А вот так. Другая слаще почудилась, разве так не бывает?
Голос ее звучал спокойно, почти насмешливо.
— Бывает, — согласился он.
Она замолчала. Белые чистые зубы ее перекусили былинку.
— Мы сперва хорошо жили, можно сказать, душа в душу, и родители его приняли меня, я для них желанной снохой была, но тут случилась беда.
— Какая же беда?
— Мужик гулять начал.
— Как же так, ни с того ни с сего?
— Да вот так вот, ни с того ни с сего, — сказала Дуся. — Поехал как-то в город, он был тракторист не из последних, послали его на совещание в район, и там спознался с продавщицей из универмага. И такая пошла с того дня карусель…
Опять в ее голосе звучала насмешка, будто рассказывала она о ком-то постороннем, даже вроде бы малознакомом.
Он спросил!
— Чего ж ты смеешься в таком случае?
— Неужто плакать буду? — Негустые брови ее сошлись вместе. — Я свое уже отплакала, больше не хочу!
Он вспомнил, мама часто говорила: «Круты горки, да забывчивы».
Наверное, и в самом деле любое горе пережить можно и потом рассказывать о нем вот так же спокойно, даже со смешком, с непритворной улыбкой.
— Он тогда ушел к продавщице, Алькой ее звали, люди сказывали, красивая вроде.
— Ты тоже красивая, — сказал он.
Даже при тусклом свете самодельной свечки стал виден густой румянец, хлынувший ей в щеки.
— Будет смеяться-то.
— Нет, правда красивая, я не смеюсь.
— Какая ни есть, а все брошенка.
Он нашел ее руку, сжал широкие, сильные пальцы:
— Не надо так говорить.
— Ладно, — послушно отозвалась она, — не буду.
— Значит, он ушел, а ты здесь осталась? В его доме?
— Его родные уговорили, мол, не бросай нас, как мы без тебя.
— А ту, другую, они не хотели признавать?
Она медленно покачала головой.
— Они ее так и не видели. Ни разу к ним в дом не явилась.
— А ты, выходит, осталась?
— А я осталась. Сперва отца, после мать похоронила.
— Муж приезжал на похороны отца?
— Приезжал, как же не приехать, отец ведь…
— А с тобой как, говорил?
Дуся помедлила, прежде чем ответить.
— О чем говорить, когда все как есть переговорено?
— А все-таки?
— Сказал, спасибо тебе, стариков не бросаешь…
— А ты бы ему сказала: «Не всем же родных бросать».
— К чему говорить? — Она пожала плечами. — Он и сам все про себя да про меня знал.
— А когда мать умерла, он приезжал?
— Нет, он тогда уже на фронт ушел. Месяца за полтора до того приезжал с матерью проститься.
— А с тобой?
— Меня дома не было, я на ферме была. Пришла, мама говорит: он приезжал, на войну его забирают.
— Тебе его жалко было?
— Жалко, как не жалеть. Он мне не чужой.
— Какая ты… — сказал он.
— Какая же? — спросила она.
Он не ответил. Его вдруг потрясла эта незлобивость, видимо, ненапускная, непритворная.
«Как бы я поступил на ее месте?» — подумал Корсаков.
Он еще не был женат. Были у него, само собой, девушки, в одну он страстно влюбился, мечтал жениться на ней, но случайно узнал, что он ей решительно не нравится и встречается она с ним только лишь из-за того, что рядом не было других, стоящих ребят.
И хотя она очень нравилась Корсакову, он порвал с нею, не захотел ни за что помириться, несмотря на ее телефонные звонки с просьбами увидеться, объясниться, понять ее, несмотря на письма и даже на одну телеграмму, в которой было слов никак не меньше чем на целых пятнадцать рублей (то-то, должно быть, посмеялись почтовые работники!), с бесконечными повторами вроде: «Дорогой любимый пойми меня неужели мы так и расстанемся вопрос дорогой любимый умоляю о встрече зпт пойми меня дорогой любимый тчк», ну и так далее.
Потом случались другие девушки, одна нравилась больше, другая меньше, он все не решался жениться, все думал: может быть, встретится самая необходимая, без которой нельзя, невозможно, немыслимо, а такая все не встречалась; мама говорила: «Ну и что с того? Тебе всего-то навсего девятнадцать, еще успеешь вкусить».
«А вдруг не успею?» — спросил как-то Корсаков.
И вот словно в воду глядел, так и вышло. Не успел. В неполные двадцать лет пошел на фронт, теперь ему уже двадцать второй. Кто знает, может быть, уже никогда не иметь ему жены, самого близкого друга на свете?
Все это были пустяки, мечты, которым суждено так и остаться мечтами, наяву была совсем другая жизнь: долгие, нескончаемо долгие часы среди сплошной, непроходящей темени, и тоска, которая порой обрушивалась на него, и страх — вдруг немцы отыщут, найдут, что тогда будет…
Жизнь полна самых что ни на есть удивительных неожиданностей, думалось ему иногда.