Бабушка раздражена: к моему дню рождения она не сможет приготовить ничего праздничного. Мой день рождения еще отмечают, я ведь совсем маленькая, без этой моей «коровистости», за которую через несколько лет меня так будут язвить дома. Да и проступки мои пока невелики, вроде чтения за едой да оплошек с фитилем лампы, так что лишать меня дня рождения не за что.
Мы с бабушкой вдвоем несем за ручки ее обтрепанную, с полу-оторванными наружными карманами, раздутую продуктовую сумку, — как зеленая вислоухая собака на двух поводках, плывет она между нами то над булыжниками Малого проспекта, то над тротуаром Ораниенбаумской, состоящим из ровных красивых плит. Даже под наледью на них видны старательно выбитые узоры и надписи. Я читаю: «Статский советник В. О. Махонин», «Первой гильдии купец Триединников», «Его превосходительство…» — край отбит, и кто это «превосходительство», остается неизвестным. Встречаются и стихи: «Под камнем сим моя супруга, всей жизни верная подруга, Ольга Никодимовна Голубкова», «Иркутск и Петергоф тебя благословляли…», «Я дома, ты в гостях, подумай о себе». Бабушку бесят мои вопросы:
— Сколько тебе растолковывать? Кладбище было маленькое возле церкви забитой, что на Карповке, ну и разобрали его после революции. Многих петроградских сгоняли разбирать, и дед твой ходил. Выковыривали плиты, на подводы грузили, а потом теми плитами несколько переулков на Петроградской вымостили, чтоб хоть какая польза с них была.
— А вот в «Томе Сойере» сказано, что мертвых нельзя трогать и могилы нельзя разорять, за это под суд отдают.
— Так то у твоего Тома, а то у нас дома. — Бабушка на лету сооружает новую поговорку. Когда ей что-нибудь не нравится, оно мигом становится «моим». — Мертвых ей не трогай! А живых — можно?! Мертвые, они стерпят, что мы по их именам топаем, — пожили всласть, как сыр в масле, всё ведь шишки были при старом режиме. А вот живые, они рраз — и кувырк!
— Куда кувырк?
— В мертвые же и кувырк! Революция, голод, война, блокада, — сколько кувырнулось на веку, кто сочтет?.. Эх, капустки бы добыть! Муки достали, так хоть пирожки капустные я бы сваляла. Говорили, на Большом капусту будут давать, но ведь были ж мы там — и шиш! Вот сейчас на Зеленину для очистки совести заглянем, а там не окажется — так и домой. Надо есть, что есть. Не ДО ВОЙНЫ. ДО ВОЙНЫ все было. ДО ВОЙНЫ я, что ни гости — кулебяку на стол! За кулебяку меня, случалось, на руках качали, ДО ВОЙНЫ-то.
Я недоверчиво оглядываю объемистую бабушку.
— Верно, я и ДО ВОЙНЫ не худышка была. Так ведь и гости к нам ходили не нынешние. Не Коштан, батьки твоего дружок, кнопка носатая, с Людкой своей белобрысой, с девчонками сопливыми. Дедовы друзья ходили, один к одному мужики. Дед твой к войне поближе уже не в типографии нашей директором сидел, а в издательстве «Академия». Вот шагал человек! Из наборщиков простых — в директора, в типографские, в издательские! Ну и, само собой, кого печатал, с теми и водился: с Иван Петровичем, с Николай Иванычем. А то, бывало, Сергей еще Михалыч зайдет, бывший дедов подчиненный по типографии, главный инженер, и сыновей обоих, взрослых уж, затащит. Старшего, Мишу, дед любил, все орлом звал: тот в отца пошел, в типографских станках разумел. А Диму, младшенького, не больно дед жаловал: лямтя-тямтя, говорит, какой-то. Однако ж и тямтю к себе в издательство корректором взял, когда лямтя-то с Соловков вернулся, — никуда же его после тюрьмы не брали! Да и не одного взял, с дружком его тюремным вместе. Так вот, придут они, бывало, с отцом тройкой, а парни оба ражие были, молодые-то Лихачевы, — тут и находилось, кому меня качать. А Иван Петрович с Николай Иванычем, как дед пригласит их на день рожденья, непременно поздравление ему пришлют, и не простое, а по старинному фасону, ну, грамоту, что ли. Да ты одну такую грамотку видела, еще в материной атласной коробке из-под хороших духов довоенных она лежит.
В самом деле, я знаю эту странную бумагу, плотную, желтую, исписанную затейливой черно-красной вязью под кирилицу: