– А, привет работникам следственного отдела! – стараясь, чтобы получилось бодро, воскликнул я. – А я нынче волк свинье не товарищ, сыскные вы крысы! Копошитесь, братцы, а я вольный орел! Сокол! Ястреб! Беркут!
– Григория убили… – тихо сказал он.
И не ожидая моего голоса в трубке, словно понимая, что я не смогу ни выдохнуть, ни выдавить из горла слова, добавил:
– Приезжай, надо помочь.
Мы шли по коридору, по которому каждый день ходили с Гришей, и Сергей рассказывал:
– Рутинный вызов. Хулиганство. Пьяный муж дебоширил… Молодой мужик, жена, ребенок… Поехали Григорий с Ядгаром.
– Подожди, – сказал я, – пьяный муж дебоширил. Какой адрес?
– Ну, я не помню, старик.
– Подожди! – я остановился, сердце у меня колотилось. – Улица Космонавтов, дом семь, квартира… квартира, кажется, четырнадцать?
– Ну, кажется…
– Дом такой старый, трехэтажный?
– Да… – Он смотрел на меня удивленно, не понимая.
– Мужик этот – слесарь?
– Ну, в том-то и дело, старик! Черт знает, как эта отвертка у него в лапах оказалась. Саша, ты что?
Я привалился к стене, не мог дышать. Вздохи получались, а выдохи – нет.
– Сережа… это из-за меня… Григория убили…
– Ты что? – крикнул Сергей.
А я не слышал ничего. Я его по губам понимал. В голове моей гулким прибоем шумела кровь.
– Подонка этого не забрал… Пожалел жену. Она умоляла…
– Брось, старик, ты это брось, ты что… – повторял Сергей, и все тряс меня за плечо. – Мало ли кого мы берем или не берем? А сколько их сам Гришка не брал? А я сегодня ночью одного алкаша дочери оставил, она в ногах валялась.
Он тряс меня за плечи яростно и жестко, и эта тряска, честное слово, помогала мне дышать. Думаю, если бы Сережа ударил меня, мне бы очень полегчало, я бы выдохнул, наконец, из горла этот обжигающий ком ужаса и боли.
Но он отпустил мое плечо и проговорил с тоской:
– Ты мне лучше скажи, как к Лизе идти? Ведь она еще не знает…
На крыльце стояла Люся – нарядная, причесанная, торжественная. В седой комсомольской стрижке сидел на затылке гребешок. Казалось, ради такого дня она даже чуть распрямилась.
– Саша, угощайся, – сказала сурово и протянула пачку «BT», ту самую, Гришину.
Я взял из пачки сигарету, и мы закурили.
– Вот так, Саша, вот так… Хороним Григория… – с таким же суровым достоинством продолжала она. – Эх, Гриша, Гриша, молодой ты, красивый, – чего не жить?
Наверное, так надо, наверное, так принято у людей, чтоб и смерть обсудить толково, спокойно, с достоинством. Поговорить надо степенно, постичь все это… Но я не мог говорить, я пробормотал что-то и поднялся в актовый зал, где лежал Григорий. В дверях столкнулся с Сережей и Ядгаром. Видно было по повязкам, что их сменили у гроба.
– Иди, – сказал Сергей, – там Галя с дочкой. Поговори, успокой, ты же ее хорошо знаешь.
– А Лиза? – спросил я. – Что Лиза?
– Лизу увели, – сказал Ядгар, – неудобно, понимаешь… Стоит законная жена, понимаешь, дочка. А тут Лиза кричит…
Появился Гена Рыбник, встрял между нами и сказал:
– Жизнь человеческая – комедия.
Я отвернулся, чтобы не видеть его, и вошел в зал. Григорий лежал на столе, и в зале пахло свежеструганым деревом. Лицо у него было бледным и утомленным. Казалось, Григорий сейчас вздохнет и буркнет сквозь сон: «Дайте поспать, хрычи, тяжелое было дежурство…»
И Галя была такая же бледная, исплаканная, разве что стояла с открытыми глазами. За руку ее цеплялась Аленка.
Мы обнялись, Галя заплакала горько и сказала:
– Саша, прошу тебя, уведи куда-нибудь ребенка. с тобой она пойдет.
Я поднял Аленку на руки, обнял ее покрепче и быстро вышел из зала. Мы спустились во двор, обошли гаражи, и на заднем дворе, где росли два старых платана, я опустил Аленку на землю и присел рядом с ней на корточки.
– Смотри, Елена Григорьевна, – сказал я ей, – видишь, это осень, видишь, листья падают.
– А почему падают? – спросила она.
– Они прожили целое лето, а теперь умирают. Но весной они появятся снова. И так будет каждый год.
– Всегда-всегда? – спросила она, доверчиво глядя на меня глазами Григория.
– Всегда-всегда, – твердо ответил я…
…Я бесшумно открыл дверь и сказал бабе, которая дожидалась меня в прихожей:
– Потом. Завтра…
И зашел в нашу с Маргаритой «детскую».
– Не зажигай света, – попросила баба тихо, – Маргаритка засыпает.
Я раздевался в темноте молча, бесшумно, отупело. Маргарита еще не заснула и бормотала что-то, рассказывала самой себе сказку.
Я стянул через голову свитер и поневоле прислушался к ее бормотанию:
– …и он сказал громовым голосом: «Раз так, я нашлю на тебя оглохлую тишину, и ты захочешь слово сказать, да не сумеешь…»
Я вдруг больно поперхнулся сухим колючим всхлипом, рванувшим грудь. Схватил свитер, скомкал его и ткнулся в него лицом, чтобы Маргарита не слышала, как я плачу, – впервые за сегодняшний страшный день.
Я плакал и не мог остановиться. Плакал, и ничего не мог с собой поделать. Я молча трясся и давился в скомканный свитер, и в ушах моих звучал эхом смех Григория в кабинете, тот хитрый непонятный смех. Что ты хотел сказать этим дурацким смешком, Гришка? Что ты понимал обо мне такое, чего я сам не понимал?