Но в этом мое преимущество перед лесным пророком.
Я в Кёльне живу. Возле Копелева.
В Собор захожу по утрам.
Хватает еды мне и топлива,
и мало трагедий и драм.
Из этого, правда, не явствует,
что сытостью я обольщен,
и к людям, в их помыслы частные,
мой въедливый взор обращен.
А что в этих людях таинственных?
И чем они нынче полны?
И нет ли страстей в них воинственных,
а может, уколов вины?
Вот каменщик замер над кладкою,
вот с площади выметен сор,
и улицей, будто украдкою,
задумчивый едет таксёр.
Рабы философии будничной
надежнее прячут улов,
и дух круассанов из булочной
привычен, дразнящ и здоров.
Покуда пророки витийствуют
и учат, как праведно жить,
котомку фортуны единственную
хотя б до крыльца дотащить.
Как всё-таки мало несхожего
во всем, что вокруг, наяву…
– Ну как? – вопрошаю прохожего.
– Да так, – отвечает, – живу.
Весь город, как мальчик с обновочкой,
с какою-то тайной в глазах…
Здесь жили и Раечка с Левочкой —
да нынче она в небесах.
Ну надо же: шмель подмосковный
откуда куда залетел!
И свой пиджачишко посконный
для пущего форса надел.
А свой локоточек протертый
под крылышко спрятал слегка,
и лапкой как будто нетвердой
коснулся живого цветка.
Не склонный отнюдь к сантиментам,
он словно из ковшика пил
и с русским как будто акцентом
английские фразы бубнил.
Потом покачал головою,
пыльцу утирая со щек…
И вновь загудел над травою
шаляпинский чистый басок.
Когда начинается речь, что пропала духовность,
что людям отныне дорога сквозь темень лежит,
в глазах удивленных и в душах святая готовность
пойти и погибнуть, как новое пламя, дрожит.
И это не есть обольщение или ошибка,
а это действительно гордое пламя костра,
и в пламени праведном этом надежды улыбка
на бледных губах проступает, и совесть остра.
Полночные их силуэты пугают загадкой.
С фортуны не спросишь – она свои тайны хранит.
и рано еще упиваться победою сладкой,
еще до рассвета далече… И сердце щемит.
Новая Англия. Старая песенка. Дождь. И овсяной лепешки похрустыванье,
и по траве неизвестного хищника след.
Что-то во всем вашем, ваше величество, облике неповторимое грустное,
что-то такое, чему и названия нет.
Времечко, что ли, еще непривычное, облачко, слишком уж низко бредущее,
образ ли жизни, рожденный цветком луговым?
Или вам видится, ваше величество, непредсказуемым наше грядущее,
или минувшее видится вам роковым?
Кто его знает, что завтра отыщется. Может случиться, надежд увеличится.
Кто потеряет, а кто непременно найдет.
Новая Англия. Старая песенка. Что ж тут поделаешь, ваше величество:
что предназначено, то и стоит у ворот.
Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…
Так я написал тебе в прежние дни.
Я знал и тогда, что они непременны,
лишь ручку свою ты до них дотяни.
А если не так, для чего ж мы сгораем?
Так, значит, свершится всё то, что хотим?
Да, всё совершится, чего мы желаем,
оно совершится, да мы улетим.
Пока он писал о России,
не мысля потрафить себе,
его два крыла возносили —
два праведных знака в судьбе.
Когда же он стал «патриотом»
и вдруг загордился собой,
он думал, что слился с народом,
а вышло: смешался с толпой.
Русские принесли Польше много зла, и я презираю их язык…
«Язык невиноват, – заметил пан Ольбрыхский, —
всё создает его неповторимый лик:
базарной болтовни обсевки и огрызки,
и дружеский бубнеж, и строки вечных книг.
Сливаются в одно слова и подголоски,
и не в чем упрекать Варшаву и Москву…
Виновен не язык, а подлый дух холопский —
варшавский ли, московский – в отравленном мозгу.
Когда огонь вражды безжалостней и круче,
и нож дрожит в руке, и в прорезь смотрит глаз,
при чем же здесь язык, великий и могучий,
вместилище любви и до и после нас?»
Мне русские милы из давней прозы
и в пушкинских стихах.
Мне по сердцу их лень и смех, и слезы,
и горечь на устах.
Когда они сидят на кухне старой
во власти странных дум,
их горький век, подзвученный гитарой,
насмешлив и угрюм.
Когда толпа внизу кричит и стонет,
что – гордый ум и честь?
Их мало так, что ничего не стоит
по пальцам перечесть.
Мне по сердцу их вера и терпенье,
неверие и раж…
Кто знал, что будет страшным пробужденье
и за окном – пейзаж?
Что ж, век иной. Развеяны все мифы.
Повержены умы.
Куда ни посмотреть – всё скифы, скифы.
Их тьмы и тьмы, и тьмы.
И с грустью озираю землю эту,
где злоба и пальба.
И кажется, что русских вовсе нету,
а вместо них толпа.
Я знаю этот мир не понаслышке:
я из него пророс,
но за его утраты и излишки
с меня сегодня спрос.
Поверившие в сны крамольные,
владельцы злата и оков,
наверно, что-то проворонили
во тьме растаявших веков.
И как узнать, что там за окнами?
Какой у времени расчет?..
Лишь дрожь в душе, и плечи согнуты,
и слезы едкие – со щек.
Но эти поздние рыдания
нас убеждают неспроста,
что вечный мир спасут страдания,
а не любовь и красота.