Тетя Оля, ты – уже история:
нет тебя – ты только лишь была.
Вот твоя ромашка, та, которая
из твоей могилки проросла.
Вот поэт, тогда тебя любивший,
муж хмельной – небесное дитя,
сам былой, из той печали бывшей,
из того свинцового житья.
А на фото свадебном, на тусклом,
ты еще не знаешь ничего:
ни про пулю меж Орлом и Курском,
ни про слезы тайные его.
Вот и восседаешь рядом тихо
у нестрашных, у входных дверей,
словно маленькая олениха,
не слыхавшая про егерей.
С Моцартом мы уезжаем из Зальцбурга.
Бричка вместительна. Лошади в масть.
Жизнь моя, как перезревшее яблоко,
тянется к теплой землице припасть.
Ну а попутчик мой, этот молоденький,
радостных слёз не стирает с лица.
Что ему думать про век свой коротенький?
Он лишь про музыку, чтоб до конца.
Времени не остается на проводы…
Да неужели уже не нужны
слёзы, что были недаром ведь пролиты,
крылья, что были не зря ведь даны?
Ну а попутчик мой ручкою нервною
машет и машет фортуне своей,
нотку одну лишь нащупает верную —
и заливается, как соловей.
Руки мои на коленях покоятся,
вздох безнадежный густеет в груди:
там, за спиной – «До свиданья, околица!»…
И ничего, ничего впереди.
Ну а попутчик мой, божеской выпечки,
не покладая стараний своих,
то он на флейточке, то он на скрипочке,
то на валторне поет за двоих.
Мгновенна нашей жизни повесть,
такой короткий промежуток, —
шажок, и мы уже не те…
Но совесть, совесть, совесть, совесть
в любом отрезке наших суток
должна храниться в чистоте.
За это, что ни говорите,
чтоб всё сложилось справедливо,
как суждено, от А до Я,
платите, милые, платите
без громких слов и без надрыва,
по воле страстного порыва,
ни слёз, ни сердца не тая.
На улице моей беды стоит ненастная погода,
шумят осенние деревья, листвою блеклою соря.
На улице моих утрат зиме господствовать полгода:
всё ближе, всё неумолимей разбойный холод декабря.
На улице моей души то снег вздохнет, то дождь проплещет,
то вдруг загадочно застонет в дали последнее село…
Еще за окнами темно, но раскрывается, трепещет
похожее на парус робкий синицы легкое крыло.
На улице моей судьбы не всё возвышенно и гладко…
Но теплых стен скупая кладка? А дым колечком из трубы?
А звук неумершей трубы, хоть всё так призрачно и шатко?
А та синица, как загадка, наулице моей судьбы?..
Ехал всадник на коне.
Артиллерия орала.
Танк стрелял. Душа сгорала.
Виселица на гумне…
Иллюстрация к войне.
Я, конечно, не помру:
ты мне раны перевяжешь,
слово ласковое скажешь…
Всё затянется к утру…
Иллюстрация к добру.
Мир замешан на крови.
Это наш последний берег.
Может, кто и не поверит —
ниточку не оборви…
Иллюстрация к любви.
Вот приходит Юлик Ким и смешное напевает.
А потом вдруг как заплачет, песню выплеснув вокно.
Ничего дурного в том: в жизни всякое бывает —
то смешно, а то и грустно, то светло, а то темно.
Так за что ж его тогда не любили наши власти?
За российские ли страсти? За корейские ль глаза?
Может быть, его считали иудеем? Вот так здрасьте!
Может, чудились им в песнях диссидентов голоса?
Страхи прежние в былом. Вот он плачет и смеется,
и рассказывает людям, кто мы есть и кто он сам.
Впрочем, помнит он всегда, что веревочка-то вьется…
Это видно по усмешке, по походке, по глазам.
– Лева, как ты молодо выглядишь!
– А меня долго держали в холодильнике…
Я долго лежал в холодильнике,
омыт ледяною водой.
Давно в небесах собутыльники,
а я до сих пор молодой.
Преследовал Север угрозою
надежду на свет перемен,
а я пригвоздил его прозою —
пусть маленький, но феномен.
По воле судьбы или случая
я тоже растаю во мгле,
но эта надежда на лучшее
пусть светит другим на земле.
Вниз поглядишь – там вздыхает Париж,
именно он, от асфальта до крыш.
Вверх поглядишь – там созвездие крыш:
крылья расправишь и тут же взлетишь.
Вот я взлетаю на самую крышу.
Что же я вижу? Что же я слышу?
Вижу скрещение разных дорог.
Слышу знакомый Москвы говорок.
Там проживает Миша Федотов,
там отдыхает, день отработав,
там собираются время от времени
стайки гостей из российского племени
передохнуть от родимого бремени,
вдруг залетевшие в этот Париж,
где не захочешь, да воспаришь.
Ну, а вокруг, теплых чувств не тая,
Маша и дети. Семья как семья.
Что им внушает эта квартира?
Лучше котлетки из козьего сыра.
Лучше в Париже ютиться на крыше.
Что еще слаще? Что еще выше?
Лучше в парижском этом гнезде,
а не в Конституционном суде.
В двадцать четвертом родился я,
и закружилась моя эпоха.
Верю, что прожил ее неплохо,
но пусть потомки поправят меня.
В тридцать четвертом родился мой брат,
и жизнь его вслед за моей полетела.
Во всех его бедах я не виноват,
но он меня проклял… И, может, за дело.
В сорок четвертом шумела война.
Там я в солдатиках быть пригодился.
В сорок четвертом никто не родился:
Были суровыми те времена.
В пятидесятых, в четвертом опять,
сын мой родился, печальный мой, старший,