Когда зрачки ее стали крошечными, как две черные бисерины, а глаза сначала застыли, безучастно впуская в себя полутьму и покой, а потом закатились, потому что больше не было разницы между покоем внутри и снаружи, Лама встал на четвереньки у ее лежака и понюхал теплую, в ароматной испарине, ямку между выпирающими ключицами. Потом мягко положил Аглае руку на горло – как бы проверяя себя. Под его пальцами, под ее тонкой, до голубизны бледной кожей, билась венка, по которой текла ее кровь, ее жизнь. Как ни странно, ему по-прежнему не хотелось нарушать эту трепетную пульсацию, хотя обычно вожделение вызывало желание причинять боль. Но, еще когда они с Аглаей шли к заброшенной станции мимо причала и она болтала бессмысленно, возбужденно, этим щебетом как будто пытаясь заговорить, перекричать, усыпить своих демонов, он подумал вдруг, что не станет причинять ей вреда. Просто даст ей то, в чем она так нуждается, – покой и молчание, и пусть временное, но все же освобождение из телесного плена, и таинство смерти. И тогда же, впервые за долгие-долгие годы, он почувствовал легкое, давно забытое дуновение – словно волосы его на затылке задела кончиками трепещущих крыльев бабочка-однодневка. Та, которая когда-то вылуплялась из него, как из кокона, во время каждого превращения. Та, которая однажды не вернулась назад и навсегда улетела. Та, которую он когда-то считал своей бессмертной душой.
Лама бережно вынул бамбуковую трубку из ее чуть раскрытых, словно для последнего поцелуя сложенных губ. В тусклом свете опиумной масляной лампы лицо Аглаи казалось мертвенным, восковым. И почти азиатскими казались резко очерченные, застывшие скулы… Хочешь знать, какой будет женщина, которую ты вожделеешь, в гробу, – приведи ее в курильню даянь-гуань в Лисьих Бродах, в здании заброшенного вокзала. У хозяев этого притона, Камышовых Котов, лучший опий в Маньчжурии, а то и во всем Китае.
Лама тихо выскользнул за портьеру, отделявшую предоставленный им отсек от общего зала. Истощенные, полуголые, с приоткрытыми ртами, с нездешними, предсмертными взглядами, в мутном дымном чаду на циновках и лавках лежали, скрючившись на боку, курильщики опия. Всяк нуждается в перерыве, в коротком отдыхе от жизни, в короткой смерти. Даже эти ничтожества. Всяк стремится ненадолго выпустить душу вон, на свободу – и остаться просто пустым, невесомым коконом.
Лама жестом подозвал китайца с рыжей косичкой в жидкой бородке. Тот почтительно склонился в поклоне:
– Ваша спутница довольна? Подать и вам набор для курения?
– На меня не действует ваше зелье.
– Господин, наш опий лучший во всем…
– Заткнись. Приведи мне девку, – он почувствовал, как бабочка-однодневка, порхавшая над его головой, в тоске отлетела. – Какую не жалко.
– Раздень меня.
– Да, господин.
– Теперь сама раздевайся.
Она сбросила шелковый аляповатый халат. Еще не старое, но уже потасканное, бесстыдное тело. На груди бородавки.
– Теперь ложись.
– Куда мне лечь, господин?
– К ней.
Она улеглась на циновку рядом с неподвижной Аглаей – равнодушно, без удивления. Она привыкла, что у гостей бывают необычные фантазии и желания.
– Как твое имя? Я тебя здесь раньше не видел.
– Меня зовут Цяоэр, – она приподнялась, обозначая поклон. – Я приехала из Харбина.
– Цяоэр – значит «опытная», – Лама резко раздвинул ей ноги, обнюхал промежность, оскалился и вошел в нее. – Надеюсь, ты все умеешь.
– Имена не лгут, господин. Да!.. о-о-о!.. да-а-а…
Она застонала, механически и тонко, как кукла.
– Я не люблю притворные стоны, – он сунул руку под лежанку и вытащил нож. – Пока молчи. Можешь стонать, когда станет по-настоящему больно.
Цяоэр напряженно уставилась на тусклое лезвие, измазанное высохшим бурым на самом кончике.
Лама медленно, почти нежно провел острием по потной ложбинке между ее ключиц и дальше, вниз, до середины груди. Не переставая двигаться, наклонился и слизнул проступившую кровь. Цяоэр начала стонать уже после второго – горизонтального, от одного плеча до другого – надреза. Он слушал ее стоны и чувствовал вкус крови на языке, он был внутри нее, а снаружи вырезал на ней знак повелителя, священный знак ван – но не смотрел на нее. Смотрел на Аглаю. На спящую красавицу, выманившую из тьмы его душу, его бабочку-однодневку.
Глава 18
– Не бойся меня, – сказала она.
– Я и не боюсь. – Боишься.
Оттого, что она почувствовала его страх, даже не видя его лица, Прошке стало по-настоящему жутко.
– Я знаю по запаху, – спокойно добавила Настя, будто слышала его мысли.
Стараясь не шуметь, Прошка вжался в сырые, рассохшиеся, пахнувшие рыбой и плесенью деревянные балки кормы, поднял руки над головой и осторожно положил ладони на днище, чтобы, в случае чего, сразу приподнять опрокинутую лодку, под которой они прятались с Настей, и убежать. Под лодкой было совсем темно, она не могла увидеть, что делал Прошка, но тут же сказала:
– Не уходи. Я не причиню тебе зла.
Она пугала его. Но ее голос звучал умоляюще. Он остался.
– А разве
– Конечно, я, а кто же еще?
– Ну… бес, который внутри тебя.