И после того ежедневно в каморке скрып-бряк – человек кидал на счёты огульные числа. И утром второго дня человек прошёл в спальную комнату тайком и рапортовал. После этого рапорта стало дёргать губу, и показалась пена. Человечек стоял и ждал. Он был терпеливый, пережидал, а голову держал набок. Невидный человек. Потом, когда губодерга поменьшела, человечек поднял лоб, лоб был морщеный – и заметнул взгляд до самой персоны, даже до самых глаз, – и взгляд был простой, ресницы рыжи, этот взгляд бывалый. Тогда человек спросил, потише, как спрашивают о здоровье у хворого человека или у погорелого о доме:
– А как скажешь, сечь ли мне одни только сучья?
Но рот был неподвижен, не дёргался более и не отвечал ничего. А глаза были закрыты, и верно, начиналось внутреннее секретное грызение. Тогда рябой подумал, что тот не расслышал, и спросил ещё потише:
– А и скажешь ли наложить топор на весь корень?
А тот молчал, и этот всё стоял со своими бумагами.
Человек рябой, невидный. Мякинин Алексей.
Тогда глаза раскрылись, и тонкий голос, с трещиною, сказал Алексею Мякинину:
– Тли дотла.
А глаз закосил со страхом на Мякинина – показалось, что Мякинин жалеет. Но тот стоял – рыжий, пестрина шла у него по лицу, небольшой человек, спокойный, – служба.
И теперь человек всё прикидывал и пришивал толстою иглою, а утром докладывал – лоб на лоб. Бумаги у него были уже толстые. <…>
Дело первое было светлейшего князя, герцога Ижорского. И как отскрыпел, пришил к нему начало. А начало уже и раньше было – о знатных суммах, которые его светлость переправил в амстердамские и лионские кредиты. Но это начало так и осталось началом, а он пришил ещё другое, самое первое начало – тоже о знатных суммах, которые его светлость положил в Амстердаме и Лионе. Знатнейших суммах. А вспотел он оттого, что те немалые деньги переслала через его светлость в голландский Амстердам и к француженам в Лион не кто иной, как её самодержавие. Он весь вспотел. А потом заодно пришил ведомость ещё неизвестных и тайных дач через Вилима Ивановича, тоже данных её величеству. <…>
И утром пришёл к докладу: тот ещё спал. Он постоял на месте.
Потом глаз открыт, и тем дан знак, что слушает. И тихим голосом, даже не голосом, а как бы внутренним воркотаньем, у самого уха, доложено. Но глаз опять закрыт, и Мякинин думал, что лежит без памяти, и стоял, сомневаясь. Но тут покатилась слеза – и той слезой дан знак, что внял. А пальцами другой знак, и его не понял Мякинин: не то – уходить, не то, что нечего делать, нужно дальше следовать, не то как бы: мол, брось; теперь, мол, всё равно.
Он так и не понял, а ушёл в каморку, больше не скрыпел и счёты тихонько задвинул ногой. И ему забыли в тот день принести обед. Так он сидел голодный и спать не ложился. Потом услышал: что-то неладно, ходят там и шуршат, как на сеновале, а потом тихо – и всё не то. Под утро он вырвал тихонько всё, что пришил, разорвал на клоки и, осмотрясь, вложил в сапог. А числа цифирью записал в необыкновенном месте, на тот раз, что если придётся, то можно всё сызнова составить и доложить.
Через час толкнули дверь, и вошла Екатерина, её величество. Тогда Мякинин Алексей встал во фрунт. И пальцем её величество показала – уходить. Он было взялся за листы, но тут она положила на них свою руку. И посмотрела. И Мякинин Алексей, слова не сказав, пошёл вон. Дома пожёг в печке всё, что сунул в сапог. А цифирь осталась, только в непоказанном месте, и никто не поймёт.
И немало дел осталось в каморке.
Про великие утайки от кораблей и от судов, что строил, – это про генерал-адмирала господина Апраксина[30].
И почти про всех господ из Сената, кто сколько и за что. Но только с поминовением великих взяток и утаек, а про малые писать места нет. Как купцы прибытки прячут, про купцов Шустовых, которые даже до многих тысячей налоги не платят, а сами в нетях, бродят неведомо где под нищим образом. Как господа дворянство прячут хлеб и выжидают, чтоб более денег нажить, когда голод настанет, их имена и многое другое. Осталось и куда делось – об этом Мякинин не думал.
Он был рыжий, широколобый, не верховный господин. Если б не Павел Иванович Ягужинский, он бы век не сидел, может, в той каморке, и его бы оттуда не гнала сама Екатерина.
К утру три сенатора пошли в Сенат, и Сенат собрался и издал указ: выпустить многих колодников, которые сосланы на каторги, и освободить, чтоб молили о многолетнем здоровье величества.
Начались большие дела: хозяин ещё говорил, но более не мог гневаться. Ночью было послано за Данилычем, герцогом Ижорским. А он, уж из большого дворца, посылал к себе за своим военным секретарём Вюстом и сказал удвоить караулы в городе враз. Вюст враз удвоил.
И тогда все узнали, что скоро умрёт. <…>
2. Сопоставьте размышления Петра и Данилыча, герцога Ижорского. Каким предстаёт в этой главе Меншиков? Что беспокоит его? О чём он думает? Какие детали в его портрете подчёркивает автор?
3. Как изменяется настроение Данилыча, когда ему говорят о близкой смерти императора?