«Вот если вы наберетесь терпения, — сказал мне Лев Платонович однажды, — я прочитаю вам „Поэму о смерти“. Она написана в прозе, но читать ее надобно подряд, без перерыва, а это может занять три-четыре часа. Тогда, в награду, я открою вам имя, которое я приму, когда постригусь в монахи. Я уже открыл эту тайну Шилкарскому, за что он и прощает мне все». Конечно, это была шутка, но и означало, что Лев Платонович очень хотел, чтобы я выслушал его поэму. Мы просидели ночь напролет в доме Шилкарских. Лев Платонович прочел мне свою поэму. Передавать ее содержание так, мимоходом, нельзя. Хотелось бы только подчеркнуть, что его «Поэма о смерти» — есть духовное завещание Льва Платоновича Карсавина. Я очень внимательно слушал его чтение, когда в дверь постучал и вошел хозяин. Он предложил нам выпить чаю. «Нет, нет, теперь не мешайте». — «A-а, вы все то же самое читаете?» В словах Шилкарского, необыкновенного почитателя Карсавина, считавшего, что пребывание в Литве Льва Платоновича принесет ей заслуженную славу, чувствовалось, что шедевр Карсавина он не понимал и не принимал. «Я вам читаю совершенно не то, — заметил Лев Платонович, — что слышал Шилкарский. Иногда всю вещь напишу, а потом смотрю — не то». Лев Платонович не исправлял своих рукописей, у него не было черновиков, он начинал все сначала и заново писал. Писал он чистым, мелким, очень разборчивым почерком. Часто он говорил, что подобен контрабасу, что ему необходима предварительная, тщательная настройка, чтобы найти нужный для себя ключ, в котором он должен писать. Манеру его писать с такой скромностью я нигде не встречал в литературе, ни в мемуарной, ни в письмах. В поэме его были также намеки на его разлад в семейной жизни, разлад с матерью его трех дочерей, которая оставалась в Париже, где жила с его любимой Сусанночкой[695]. Все было сказано так просто: была здесь и исповедь, и покаяние, и выражение глубочайшего религиозного смирения, и понимание границ человеческого познания, и, несмотря на это, вера в то, что эти границы предопределены не раз навсегда. В конце концов, все мы смертные, и каждого из нас ждет смерть. Я сидел и слушал — «имеющий уши да слышит».
Я ощутил в его «Поэме о смерти» прощание Льва Платоновича с жизнью, но ему этого не сказал. В конце он посмотрел на меня и сказал только: «Скажите по совести, вы думаете, что эту поэму следует напечатать?» Ни секунды не задумываясь, я ответил: «Непременно напечатать. Это должно остаться. Я глубоко уверен, что ваши идеи и мысли будут жить еще много поколений. Я в этом вполне уверен, как вы уверены в будущем православной вселенской церкви, будущем России и ее языка, русского народа и даже русских евреев. Ваша поэма должна быть напечатана!» — «Ну, я верю, верю вам. Верю, потому что вы — еврей. Раньше я понятия не имел о евреях и готов был даже выступать против них. Но с тех пор, как я поселился в еврейском городе, посмотрел, как живут евреи, я понял поразительную черту в их характере, проникновение и понимание каждой отдельной личности. Помните, сколько мы с вами спорили? Я говорил, что если вы не понимаете и не признаете Троицы, то вам не может быть доступно понимание личности. Вы не знаете личности, а следовательно, не знаете, что значит близость Бога. Вы отвечали мне цитатой из 145-го псалма, сначала по-древнееврейски, а потом перевели: „Близок Господь ко всем призывающим Его, ко всем призывающим Его поистине“. Этот 145-й псалом все благочестивые евреи произносят три раза в сутки[696]. Однако меня вы не убедили. И вот, только когда я приехал в Каунас, увидел старый еврейский город Ковно, почувствовал отношение евреев ко мне, совершенно чужому, я понял, что был неправ».