«Упаси меня Боже плохо думать о Речи Посполитой, о всех поляках – один Чаплинский плохой. Не от вашей гетманской вельможности бежал я за Пороги – от безобразий и угроз пана Чаплинского. Я – маленький человек. Песчинка. Овечка. Я и внимания-то гетманского не достоин. На меня довольно будет ротмистра с десятком жолнеров. Заметьте, ясновельможные паны! Я почти каждому из вас пишу о том, что запорожцы собираются отправить послов к королю и к сенаторам – и к сенаторам тоже! – умолять о возвращении казакам привилегий. Я не бунтовщик, я и не помышляю о каком бы то ни было военном выступлении, я – проситель! Проситель, чудом спасшийся от насильника Чаплинского».
– Вы – мой щит, – вслух сказал Богдан письмам, которые предназначались для ясновельможных милостей.
– Вы – моя сабля, – сказал он письмам к народу.
Подошел к печи, сел на чурбак, подкинул в огонь хворосту. Хворост был сырой, огонь зашипел, кора запузырилась, жалобный живой голос пронзил сердце Богдана.
– Я вот тоже, – сказал он, – пищу.
На Томаковском острове зимовал атаман Линчай с казаками, тот самый Линчай, на которого Богдан ходил под командой Барабаша.
Казаки казакам обрадовались, но с Хмельницким Линчай даже встретиться не пожелал.
Здесь же, на Томаковке, стояла залога реестрового Корсунского полка – сторожевой пост, наблюдавший за действиями запорожцев. Сечь в ту пору расположилась в восемнадцати верстах на Никитинском Роге.
Тридцать человек – сила невеликая, но напасть на беглецов полковник Гурский, командир залоги, не отважится, запорожцы своих в беде не оставят. Однако Богдану предстояло уговорить по крайней мере десять человек, чтоб они вернулись на Украину с письмами к народу.
Когда еще откликнутся люди на призыв собраться всем вместе против неволи?
Простолюдье всколыхнет – победа. Хоть самая малая. Турнуть Гурского с острова – и Украина заволнуется, как пшеница под ветром. Только ведь, прежде чем на кого-то замахиваться, нужно уцелеть.
Заскрипел снег, загоготали дюжие глотки, в клубах морозного пара ввалились в курень казаки.
– Богдан! Убирай свою писанину! Обед несем.
Шестеро казаков тащили на самодельных носилках зажаренного целиком, дымящегося осетра.
Богдан послушно и торопливо собрал письма.
– Линчаевцы угостили! – радовался Ганжа.
– А что сам Линчай?
– Ничего, велел за мукой наведаться.
– Тимош где?
– Остров пошел поглядеть.
– Один?
– Один.
Лицо Богдана закрыла на мгновение тень.
– С Богом! – сказал Богдан, первым садясь за стол.
13
Остров Томаковка был похож на перекати-поле. Весь пушистый от леса и кустарника, а темечко словно саблей выбрили. Отсюда, с верхней точки, Днепр был виден от Хортицы до острова Товала.
На полянах лежал снег, берега обросли льдом. Днепр, сражаясь с морозом, взламывал тонкий ночной лед и тащил его вместе с мокрым снегом в море.
Снег все падал, вода в реке тяжелела, замедляла бег…
В небе засияли синие луговины, но снежинки летели неведомо откуда, и Тимош радовался: снегу, солнцу, зиме, воле. Наконец-то пришел его час казаковать!
Опершись рукой на саблю, парубок стоял над Днепром и чувствовал себя хозяином: снега, солнца, зимы и себя самого.
Вдруг подумал: «Хорошо, что здесь нет Карыха и всей его ватаги».
Среди парубков Тимош оставался все еще нововыборным, а ему хотелось верховодить, быть «березой», только куда ему до Карыха.
Тимош не умел быть веселым. Он родился и на слово и на руку тяжелым, поглядит – тоже не обрадуешься. Жизнь для него была серьезным делом, хотя он видел, что легче живется тем, кто умел веселить и себя, и других. Дивчины серьезных не жалуют, не балуют, но про то парубок не горевал: горевал про другое – друзей у него закадычных, неразливных не было. Вернее, был, да не казак – татарчонок.
Тимош поглядел на солнце и спохватился, как бы казаки без обеда его не оставили. Побежал с горы. Тропинка была лихая: в гору – круто, с горы – страшно. Только Тимош ничего не боялся. Подумал о том, что ничего-то не боится, поскользнулся, поехал вниз на спине, и в тот же миг вонзилась в сосну, дрожа звенящим тельцем, стрела. Тимош успел прикинуть: метили низко, в живот – и, резко крутанувшись, покатился к песчаному оползню, ухнул с пятиметровой высоты, вскочил, кинулся за деревья, побежал, петляя. Бежал до куреня. И только у дверей остановился отдышаться.
Отец встретил его взглядом тяжелым, как обух.
– Ешь и садись писать!
Тимош, красный от бега, сел за стол, взял кусок осетрины, следя за своими руками. Руки не дрожали. Тимош, довольный, улыбнулся: не больно-то его напугала чудом миновавшая смерть.
И голод не пропал: взял кусище фунта на три. Жадно и быстро съел, пошел на улицу оттирать снегом жирные от осетрины руки.
Казаки убрали стол, вымыли и вытерли его досуха. За письма Богдан усадил всех, знавших грамоту.
– А за работу будет? – спросил Федор Коробка, играя глазами и поглаживая твердый, как кость, кадык.
Богдан гневно сдвинул брови и… улыбнулся.
– Пером скрести – не саблей махать. Черт с вами, ставлю два ведра!
– Молодец, атаман! – Федор Коробка хлопнул Богдана по плечу.