А через два дня – парень богатый из их деревни. На тройке! И тоже – Акулину сватать.
Отец и мать не знают, что и делать: и слово-то дали, и родную дочь-то жалко. В богатый дом ли отдать или к нищей Степаниде в избу?
– Тут, дочка, дело такое… – начал отец.
– Я уже просватана, тятенька, – тихо сказала дочь.
– Я вот сейчас тебя просватаю… вожжой.
– Утоплюсь… – ещё тише сказала она.
Парень богатый уехал ни с чем, предложенных ему Марфу или Полину взять не пожелал. Акулину выдали за Яшу, и в приданое получила она самое главное – кусок земли, который мог прокормить семью на хуторе Терпилово.
На другой день после свадьбы Яков взялся за топор. Быстро, ладно сколотил табуретку.
– Зачем это ты, Яшенька, сделал табуреточку?
– А возле тебя сидеть, незабудка моя.
Вздохнула, не поверила – будет такой огненный возле неё сидеть…
Не верили в это и люди.
И хотя известно стало, что женился Яша, купчихи на тройках, в шубах с борами, в павловских платках цветастых, румяные, подлетали к крыльцу: «Яков Сергеич, к нам, к нам! Свадьба у нас, поехали! Ведь петь, плясать – лучше вас не найти!»
Затаилась Акулина за занавеской возле печи, дышать перестала.
– Спасибо за честь, – отвечал Яков Сергеич, – не могу.
С тех пор без Акулины Николаевны его не приглашали. И что удивительно – умел он заставить всех, в каком бы обществе ни появлялись, считать его незаметную Кулюшку ну просто королевой.
Тесть, озабоченный непонятным поведением молодого мужа, спрашивал:
– Почему не бьёшь?
Яша скалил блестящие белые зубы, обещал подумать.
Вот фотография, на которой ещё нет моей мамы, но в семье уже трое детей: девочка и два мальчика. Хорошо тогда делали фотографии: картон не рыхлый, а как пластмасса – твёрдый и гладкий. Пожелтел только снимок – три четверти века прошло.
Да, дед в самом деле редкостный красавец: глаза огромные, тёмные, заглянешь – не забыть. Виски седые, плечи широченные. Старшая дочь Наденька с такими же глазами, в него. А про бабушку как-то и сказать нечего – скромная маленькая женщина, одетая уже по-городскому. И зовут её – Лина, стесняется она теперь своего деревенского имени. Теперь в Санкт-Петербурге живут они, в столице. Напротив Сенного рынка держат лавку сельдяную. Покупают селёдку оптом, а торгуют ею в розницу. Дед копит деньги, кладёт их в банк. Да не на себя, а на каждого ребёнка. Мечтает всех выучить.
Успел выучить только старшую, Надежду. В Смольном институте для благородных девиц – попала она в какой-то процент для бедных чинов. Вот ещё один снимок: девушка в шляпе со страусиным пером, одно поле вниз, другое вверх (сейчас такие шляпы – поменьше, и поля покороче, и без страусиных перьев – продавщицы называют «боковик»), талия затянута, смотрит гордо – какая там дочь крестьянина – петербурженка! Преподаёт французский и, как вспоминают тётки, учит их, маленьких, «хорошему тону»: как ходить, как садиться, как одеваться. Ухаживает за ней барон фон Бломберг. Катает в коляске, дарит хризантемы. Вот он, барон. Холодное немецкое лицо, эполеты, осиная талия. Сидит прямо, напряжённо. Хочет лучше выглядеть, чем есть. И чего старается? И так молод и прекрасен. Летом она уезжает в деревню и пишет ему письма «из имения Терпилово». А осенью он, по естественному ходу вещей, делает ей предложение. (И прекрасно, и пусть выходит за барона!)
Но Наденька, несмотря на отчаянную любовь и свои семнадцать лет, всё-таки видит мир таким, какой он есть.
Она надевает бабушкино обручальное кольцо, берёт за ручку мою маму в платьице «бэби» и кружевных панталончиках и отправляется на свидание к барону фон Бломбергу в Летний сад. Поражённый, смотрит он на кольцо. «Да, я обручена. Слишком поздно…»
Хочется крикнуть чуть ли не через столетие: «Да расскажи ты ему, признайся, ведь он тебя любит!»
Но на меня смотрят большие грустные глаза с портрета – здесь она постарше. Нет, это свидание было последним. Не понять вам, потомкам, что такое «социальное происхождение», теперь у вас даже графы такой в паспорте нету.
Фон Бломберг писал ей уже после революции из Югославии: «У меня ничего не осталось – только покинутая мною Родина – светлая моя Россия. И Вы – единственная звёздочка в родном небе».
Она тихо погасла в блокаду, ухаживая за ранеными в госпитале. Мои жизнелюбивые тётки шёпотом и с недоумением сообщают: она умерла старой девой, у неё никогда никого не было…
Ещё до Первой мировой войны, когда детей стало восемь, появляется в семье тётя Уляша, молодая работница катушечной фабрики.
Хромая, ворчливая, не в меру страшненькая, незаконного ребёнка подкинула в приют – вот и всё, что о ней известно. Младшие дети её любят: своя, родная, вынянчила их по очереди. В доме налаженная, за дедовой спиной спокойная жизнь.