Нельзя, например, лгать. Нельзя просить. Нельзя быть грубой. Потому что вульгарность хуже лохмотьев. Лохмотья ещё могут быть благородными, а вульгарность – никогда. А ещё стыдно не сдержать своего слова. И уж совсем последнее дело – струсить. Тут уж папа просто переставал меня замечать. И тогда моя жизнь переставала мне нравиться.
Но почему всем (и на каждом шагу!) всё это можно, а мне – нельзя? У нас врут даже учителя!
Папа ни в какие объяснения не вдавался, отвечал только одной фразой: «Потому что ты – моя дочь».
Прошлого у папы не было. Никогда я не слышала его рассказов о прошлом. Ни вещей, ни дома. От прошлого у него оставалась только могила его матери. Правда, где она, никто в нашей семье не знал. Где-то на краю города, какое-то старое кладбище, вот и всё. Иногда он ездил туда. Но с собой никого не брал. О бабушке, которая там похоронена, ничего не рассказывал, а дедушки будто и вовсе не существовало на свете.
Однажды, когда я уже подросла, захотелось мне всё-таки выяснить, как хоть выглядела-то эта таинственная бабушка?
– Ты знаешь, я в жизни не встречал женщины мудрее её, – вздохнул отец. – И нежнее…
Вообразить себе человека по таким параметрам – задача непосильная, во всяком случае для меня. Поэтому, наверное, я спросила:
– А на кого она была похожа?
Не помню случая, чтобы мой отец когда-нибудь растерялся или смутился. Но тут на лице его отразилось какое-то замешательство. Он подвёл меня к зеркалу, сильной тёплой рукой убрал с моего лба чёлку и сказал:
– Вот, смотри… И рост, и фигура, и коса, и лицо… Как две капли воды. Только она полнее тебя была. Ну, и чёлку, конечно, не носила.
Странно. Всегда все говорили, что я похожа на папу. Но ведь она же была бабушка, старуха!
– Да нет. Она умерла молодой. Ей не было и сорока.
А ему тогда исполнилось пятнадцать. Они возвращались в Петроград из Минской губернии, из Несвижа.
Холодные невские туманы да беспросветные дожди были те же. Но блистательного, гордого и нарядного города он не узнал. Из дворов-колодцев ползли трупные запахи. Отовсюду несло помойкой и гарью. Стекла в витринах выбиты. Лица у прохожих серые, испуганные. Глаза голодные. Ни цилиндров, ни котелков. На всех головах одинаковые приплюснутые кепки. И что совсем уж его поразило – некоторые улицы начали зарастать травой…
В поезде они с матерью заболели. Непонятно, как добрались до больницы на краю города – видно, кто-то помог. Называлась больница «Мать всех скорбящих», на девятой версте Петергофского шоссе. У самых дверей он потерял сознание.
Пришёл в себя в громадной квадратной комнате с высоким потолком. Сначала показалось – опять вокзал. Узкие железные кровати стояли рядами очень близко друг к другу. В душном мраке хрипели, просили пить и метались в бреду какие-то люди. Крайние валились на пол. «Вот почему кровати так близко, – сообразил он, – чтобы люди не падали. А где же мама?»
Рядом на койке неподвижно лежал мужчина. Парень.
– Ну чё, вынырнул? – очень тихо спросил он.
– Кажется…
Парень не шевелился. Только глаза у него блестели как-то слишком.
– Сдохну. Сегодня, – пообещал он серьёзно и весело. Даже хотел подмигнуть. Но не вышло.
– Ты что? Зачем ты так говоришь?
– Это не я. Это врач. Он думал, я уж и не слышу. А про тебя сказал: старинные бумаги какие-то у вас нашли. В той рванине, что с вас сняли. Мать-то у тебя княгиня… Ну, с ней, он сказал, всё в порядке. А ты вот крепкий оказался. Слушай, а как это ты сюда попал?
– Мы с мамой в поезде ехали. А потом… не помню, голова болела очень.
– А… ну это у тебя, значит, тиф.
«Как это – с ней всё в порядке? Как это врач мог так сказать?» Он боялся понять то, что услышал.
Вдруг комната ярко осветилась. И предметы, и лица под сильной электрической лампой оголились и стали ещё чудовищнее. Но никто не шёл и ничего не происходило.
– Теперь полночи гореть будет, – сказал парень. – Это по всему району включили, для обысков. Чистят… – И вдруг без перехода, глядя в упор, спросил: – Что же ты теперь без матери делать-то будешь?
Вокруг стонали, охали и хрипели люди. Он не находил в себе сил ответить хоть что-нибудь. А парень всё шептал, спрашивал:
– Своих-то никого не осталось?
– Никого.
– Ну, значит, как встанешь, так тебя и шлёпнут.
Это было ясно. Недаром они с матерью ехали, переодетые чёрт знает во что. Но бесцеремонность соседа задевала – разговаривать не хотелось. Не привык он к бесцеремонности. Закрыл глаза. Но сосед всё не унимался.
– А может, ты и сам с голоду подохнешь? Кому ты нужен?
Провалиться бы снова в беспамятство… Но комната была реальной, хотя и покачивалась в этом беспощадном свете, а потолок и вообще куда-то плыл. Вернуться во тьму не удавалось.
Поднял руку. И не узнал её – костлявая. Потёр висок. Волос на голове почему-то не было. Потрогал макушку. «А… остригли».
А сосед вдруг заволновался, задвигался, зашептал, катая голову по тощей подушке:
– Слушай, слушай… ну послушай ты меня!
Видно, прежде чем оставить этот мир, захотелось парню, отчаянно захотелось ещё успеть сделать что-то хорошее.
– Ты знаешь, что я придумал? Тебе сколько лет?
– Пятнадцать.