— Кто аферист? Я аферист?! — еще громче закричал приезжий, помахивая перед физиономией Фомы большим, как буряк, и таким же красным кулаком. — Вон у меня свидетели на возу, ты теперь не отвертишься.
— Прошу в сельсовет вас, гражданин Ванжула, и вас, товарищ потерпевший, и тебя, Олекса, — строго распорядился Пастушенко и первым пошел с площади.
— Спектакль закончен! Расходитесь по домам, — раздался чей-то насмешливый голос из толпы.
Люди тут же забыли об Олексе и наперебой заговорили о Фоме, о его жульничестве и обмане, и уже никто не решался при всех посочувствовать ему. Среди многих голосов из толпы то и дело выделялся один, четко произносивший:
— Хватал волк — схватили и волка!
— Теперь дураков мало!
— Вляпался. И пусть не надеется — Сакий не староста, взяткой его не купишь.
— Да и потерпевший хорош, — вмешался отец Михайлика. — Мыслимое ли дело, чтобы бедняк купил бочонок меда?
— И то правда, — поддержали его. — Тут и на кувшинчик не соберешься, а он — бочонок! Тоже мне нашли бедняка.
— Да я его знаю. Он из Песчаного. Такой же шкуродер, как Фома. В прошлом году нашему односельчанину хворую кобылу всучил. Дядька перед ним на коленях ползал, чтоб деньги вернул, да где там!..
— Такой отдаст — держи карман шире!
— Я же и говорю: хватал волк — схватили и волка.
— Ну, коли так, то пошли по домам. Дуки и без нас помирятся.
Толпа быстро рассеялась. Когда Ванжула и приезжий вышли из сельсовета, площадь была безлюдна. Фома вынужден был вернуть пострадавшему деньги за свой поддельный мед.
Пастушенко оставил Олексу в сельсовете и долго беседовал с ним. Паренек оправдывался, говорил, что он не вор, что он мстит Ванжуле за отца.
— Отец говорил: «Фома — мой классовый враг. Пока не уничтожу его как класс, не успокоюсь», — горячо говорил Олекса, сидя у стола напротив Пастушенко. — Как же вы, дядька Сакий, можете защищать Ванжулу?
— Не туда гнешь, парень, — с недовольством сдвигал черные брови Пастушенко. — Украсть у Фомы поросенка или сумку с деньгами — это не классовая борьба. Нет, Олекса! Классовая борьба с кулаком — это сурьезная политика. Ты еще до нее не дорос.
— Не дорос? — с обидой в голосе переспросил хлопец. — Вот увидите, как я с ним рассчитаюсь.
— Да как ты с ним рассчитаешься? — равнодушно махнул рукой Пастушенко и стал листать какие-то бумаги. Мол, похваляешься, да и только.
Это подтолкнуло Олексу к откровенности.
— А так и рассчитаюсь! Подожгу все его сараи, кладовые, стога — пусть все сгорит. Тогда Фома тоже станет пролетарием.
Пастушенко насторожился, отложил бумаги, внимательно посмотрел на Олексу и строго спросил:
— Ты серьезно это задумал?
— А почему бы и нет? — удивленно ответил парень.
— Отец твой этого не сделал бы. Ты только подумай, Олекса: все богатство Ванжулы — это в действительности не его богатство, а твоего отца и многих таких же, как он, батрачивших на богатея. Фома присвоил себе чужое добро. Зачем же сжигать то, что создано руками людей? Понял? Лучше все добро вернуть законным хозяевам, бедным людям, на труде которых Фома нажился. Ну, сожжешь его хозяйство, а душа его от этого пролетарской не станет. Поверь мне: Фома еще ответит и за смерть твоего отца, и за все. Дай срок — все ниточки распутаем. Но это не такое простое дело. Мы тут, в сельсовете, уже не раз о тебе и Катеринке толковали. Ты вот что… Скажи мне правду — в сиротский дом отказался поехать, чтобы здесь отомстить Ванжуле?
Олекса низко опустил голову:
— Не поеду я в сиротский и Катеринку не отдам. Наймусь… и как-нибудь…
— Тебе учиться надо и сестре твоей пора в школу ходить, — вслух размышлял Пастушенко, медленно подкручивая усы. — Этой зимой будем, Олекса, объединяться в ТСОЗ. Тогда как-нибудь и тебя с Катей пристроим… А пока что… соберем у людей немного харчей для вас да кое-какую одежонку справим. Ванжулу же больше не трогай.
— А в суд он не подаст на меня, как грозился? — спросил Олекса. — На кого я тогда Катеринку оставлю?
— Фоме сейчас не до тебя, его самого поймали на горячем, — сказал Пастушенко. — Вся Сухаревка слышала, каким медом он торгует. Да разве только медом? Он и совесть свою давно черту продал. Ванжулу мы прижмем — не пискнет. Но только ты смотри не подведи меня. Ладно?
XI
Доля… Чуть ли не каждый день слышал Михайлик это слово. Чаще всего взрослые произносили его, тяжко вздыхая, печально, с какой-то досадой и горестной безысходностью. Сухаревцам, вероятно, особенно не повезло потому, что, оказывается, каждому досталась доля самая тяжкая. Даже когда соберутся сухаревцы на праздники, выпьют по чарке, то и тогда поют о несчастной горькой доле: «Ой доля гіркая, чом ти не такая, як доля людская?»
Михайлику несчастливая доля виделась в женском образе. Только подумает о ней, тут же представится ему старая и злая Баба Яга — костяная нога. А добрая доля рисовалась самой красивой девушкой, ласково улыбающейся, в венке из степных цветов.
— Мама, почему мы такие бедные? — спрашивал Михайлик.
— Такая уж наша доля, сынок, — отвечала мать.
— А почему такая доля?
— От бога, сын.
— А кому досталась лучшая доля?