— Ну и сморозил! Смолоду, бывало, мы в садах воровали всякую фрукту, но у кого? У кулака, у классового врага, ведь у бедных и садов-то не было: вся земля под зерновые да под овощи шла. А этот у кого крал? У колхоза! Кто мы были в детстве? Темный, забитый элемент. А этот — красный галстук носил, в пионерских активистах ходил…
И тут вся площадь закричала:
— В тюрьму его! В тюрьму!
Может быть, Михайлик и умер бы во сне, если бы его не разбудил отец:
— Вставай, сын, пора собираться. Федор Сидорович доведет до сельсовета — там уже тебя конный конвой ждет.
— Труба-а! — гудит басом Федор Яцун. — Труба-а! Такой парень был, и нате вам — влип… Проп-пал мальчишка!
— Мать, ты приготовила ему харчей на дорогу? — снова подает голос отец. — Да вкусного ничего не клади — не заслужил. Брось в торбу краюху хлеба да луковицу…
— Разве его пешком погонят аж в район? — сокрушается мать, стоя где-то за печкой. — Он же и ноги посбивает, пока дойдет…
— А ты думала — воров на тачанках да на легковых машинах возят? — отвечает ей отец. — Так и поведут через степи и села…
— Труба-а! — снова гудит Яцун.
Михайлик стоит на лежанке, исподлобья поглядывает то на отца, то на бригадира, и по их озабоченным и строгим лицам не может понять — шутят они или говорят правду.
Из-за печи показывается улыбающееся, но сразу же становящееся суровым лицо матери.
— Ну, хватит вам, до смерти напугали ребенка. Благодари, сын, дядьку Сакия, что простил на первый раз…
Теперь Михайлик замечает, что и картузик его лежит на подоконнике.
— Благодарить благодари, — предостерег отец, — но веди теперь себя достойно. Выпороть бы тебя надо, да не хочется при Федоре Сидоровиче…
После этого случая Михайлик долго не появлялся на улице. Ему казалось, что и Настенька не выходит из дома — стыдится встречаться с ним. Провинился чем-то и Гордей Сагайдак. Ожидая наказания, которое должно было последовать со стороны родителей, он тоже ходил подавленный и мрачный. Однажды они встретились с Михайликом на берегу пруда и начали обсуждать свою невеселую жизнь.
— Давай утопимся, — предложил Сагайдак. — Тогда все, и Пастушенко, и Гудков, узнают, каково нам было. Тогда нас и пожалеют, и оплачут.
Михайлик оживился. Идея была весьма привлекательной.
— А где будем топиться? — спросил он настороженно.
— Напротив бригадного двора, — ответил Гордей. — Там, сразу за камышом, — яма. Идем!
Сагайдак уже хотел подняться на ноги.
— А если нас не найдут? Как они догадаются, что надо искать в пруду? — заколебался Михайлик.
— Чудак! Мы же оставим на берегу одежду.
Это было убедительно, но Михайлик не трогался с места.
— Ну, пойдем! — настаивал Гордей.
Михайлика пугает решительность Сагайдака. Ему не хочется топиться по-настоящему. Если бы можно так, чтобы только напугать родителей и Пастушенко.
— Давай лучше оставим одежду здесь, на берегу, а сами спрячемся в камышах, — посоветовал он. — Пусть подумают, что мы утонули. Поищут, наплачутся, а мы тут как тут и найдемся.
Сагайдак подумал немного и сказал:
— Можно и так. — Но потом покачал головой: — А если до вечера никто не увидит нашей одежды? По вечерам знаешь сколько там жаб копошится?
Михайлик вздрогнул: при упоминании о жабах по его спине пробежал озноб, никак не располагавший к продолжению разговора. А тут еще начали настойчиво напоминать о себе желудки, и, позабыв о своем желании топиться, ребята разошлись по домам.
XVII
Однажды, возвращаясь из школы, Михайлик вошел во двор и услышал лошадиное фырканье. Оно доносилось из хлева, двери которого были раскрыты. Михайлик бросился туда. Там и впрямь стояла лошадь. Мать как раз положила в корыто соломы, взбрызнула ее водой из ведра, присыпала отрубями и принялась перемешивать, ласково приговаривая:
— Да не хватай, не хватай! Для тебя же готовлю. Изголодалась ты, бедная…
— Мама! Чья это лошадь? — удивился Михайлик.
— Ой, — вздрогнула мать, — испугал ты меня. Тут и без тебя сердце не на месте. Чья, спрашиваешь? А приглядись-ка получше. Не узнал? Это же наша чалая. Вернулась домой кормилица наша.
— Как вернулась? Сама пришла, мама? — живо спросил Михайлик.
— А зачем же ей у чужих людей быть? Выписались мы из колхоза.
— И заявление подали? Без отца? — переступая с ноги на ногу, уточнял Михайлик.
— Ждать дальше нельзя — все растащат, и сбрую, и скотину. Люди выписываются, а мы что? Хуже других? Отец вернется — напишет заявление, что выбываем…
— Учитель говорил: выписываются несознательные. Они, говорит, пожалеют…
— Мало ли что учитель наговорит! Он каждый месяц имеет живую копейку, ему — ни сеять, ни жать. А мы хлеборобы. Нам без земли и тягла — петля. Пожили в коллективе, наелись артельного хлеба. Хватит!
Мать помыла в ведре руки, вытерла их краем фартука и подошла к Михайлику. Он мельком заметил, что мать сильно изменилась: лицо ее помолодело, глаза сияли радостью, говорила рассудительно и мягко. Но за всем этим нельзя было не видеть ее встревоженности. Движения стали какими-то торопливыми и неуверенными, а радость в глазах порою угасала, и тогда мать хмурилась, губы плотно сжимались, выдавая ее волнение.