Ну ясно... Я понял, что интересует ее. Я вспоминал, как меня притесняли... Вспомнил не такой уж давнишний случай — однажды надо было ехать по делам, все было поставлено на карту, зависело от моего приезда или неприезда — а во всем доме обнаружился один только пятак, притом искореженный какой-то дьявольской силой! Я попытался сунуть его во входной автомат метро — но он не лез, куражился, упирался. Слезы навернулись мне на глаза: ну что за жизнь?! Потом я все-таки взял себя в руки, с натугой выдернул из прорези кривой пятак, вышел с ним на улицу, отыскал кирпич, положил пятак на люк и стал бить по нему, надеясь выпрямить. На звон подошел милиционер — я видел лишь его грязные сапоги. «Ты чего тут делаешь?» Чего, чего!.. Этот случай я мог бы рассказать — если бы не несколько неожиданный конец, который, как я уже четко понимал, не устраивал Аглаю. Ей бы сейчас хотелось, чтобы меня, оторвав от люка, закинули в кутузку, где долго бы попирали мое человеческое достоинство... но все было, увы, не так? Посмотрев некоторое время на мои упражнения, милиционер вдруг полез в галифе, вынул абсолютно новенький, сияющий пятак и протянул мне: «Держи!» Так было дело. Я понимал, что конец этот не устроит Аглаю — и в то же время изменить его или просто опустить мне не позволяло то, что заменяло у меня совесть.
Но и рассказать так, как было на деле, не позволяло что-то вроде совести. Я смотрел на Аглаю: человек на работе, ей надо сделать так — чем она-то виновата, что было иначе? Многие в таких случаях пребывают в абсолютном спокойствии, движутся, как им хочется, не глядя по сторонам — их-то какая забота, что где-то не так? Но я не могу! Если я приезжаю на юг с друзьями (причем, и инициатива даже не моя, а общая) — тем не менее, я несколько дней мучаюсь, страдаю, что море не такое уж синее, а горы не такие высокие, как могли бы быть — словно я в этом виноват. Во всяком случае — я чувствую вину: люди мечтали, готовились — а тут все не так... И если, скажем, наглый таксист все же согласится за повышенную оплату везти меня в мою тьму-таракань — по дороге я уже начинаю чувствовать его как бы родным, проникаюсь его проблемами — и страшно переживаю, если он тут же, на нашей же стоянке, не найдет себе седока обратно до центра!
А недавно в одной мерзкой столовой я попросил книгу, чтоб написать жалобу — но в результате, после беседы с персоналом, написал благодарность! Теперь сами понимаете — мог ли я при моем характере сорвать выношенный замысел Аглаи Федоровны!
Я вздохнул.
— Я вижу, вам надо собраться с мыслями. Давайте, я вас отведу в наш отстойник — так мы называем его — там мы приводим в порядок наши мысли.
— С удовольствием, — проговорил я. Лишь бы уйти отсюда, от нее, от ее молчаливого, но безудержного напора!
Отстойник оказался клетушкой вообще без окон, освещенной трепещущим фиолетовым светом — здесь было и холодно, и одновременно — душно. Стоял казенный стол с громоздкой машинкой, включенной в сеть, у стола — кушетка с тускло мерцающими звездами пухлого покрытия из кожзаменителя, с торчащим посередине клоком серой, с мелкими темными семечками, ваты — и, конечно же, тут стояли многочисленные перекривившиеся банки из-под кинопленки с давно погашенными, холодными, но вонючими окурками.
Обстановка самая творческая! Вздохнув, я щелкнул тумблером машинки — она включилась, задышала, клавиши возбужденно приподнялись. Потом, слегка отвлекшись, я вспомнил, как в последнее мое пребывание в Доме творчества в Комарово в форточку моей комнатушки влетел бело-бордовый бодрый дятел, сел за машинку, откинул головку с хохолком, и энергично стал бить клювом по клавишам — делая материал, который как раз был мне неприятен... Нет — в жизни мне везло. Но здесь на дятла не было никакой надежды, я вздохнул и стал печатать.
— Слышу, слышу, как ты тут клюешь, мои зернышки склевываешь! — вдруг проговорил рядом с моим ухом скрипучий, мучительно знакомый, но неприятный голос.
Я резко обернулся. Рядом со мною, нервно хихикая, стоял мой давний знакомый Леха — давний в том смысле, что мы давно не виделись, и давно не стремились к встрече.
— Ты — дерьмо, я — дерьмо, давай дружить! — так обычно говорил он, я не мог с ним полностью согласиться, поэтому избегал. Зато все эти годы он маячил на экране телевизора — сказать, что я по нему соскучился, я не мог.
— Так — уже и кабинет мой занял! — шутливо произнес он.
— Ой, извини, пожалуйста, я не знал! — пожимая его руку, я вскочил с кушетки, левой рукой пытаясь одновременно выдернуть бумагу из машинки, но он устало отмахнулся.
— Сиди! Да-а-а... — в глазах его, идущих по помещению, вдруг сверкнула слеза. — ...Сколько тут было всего!
Я молчал, чувствуя себя неловко: у меня-то тут не было ничего!
— ...Сколько раз, помню, — проникновенно проговорил он, — я спал на этом катафалке, пьяный в сосиску!
Я торопливо освободил музейный экспонат.
— ...Ну эти, ясное дело, пляшут вокруг меня, — он гордо усмехнулся, — кто с кофе, кто с нашатырем: через пять минут эфир, а я в хламе! — он мечтательно вздохнул.