Марко покинул нас почти через месяц после публикации статьи в «Стампе». Но Макс Ламас, казалось, даже не думает возвращаться домой, наоборот. Он сказал, что впервые за долгое время чувствует себя очень хорошо. И портрет начал расширяться. По чуть-чуть, понемногу, но движение вперед было постоянным. Чем больше он видел, тем больше он хотел писать. Он писал каждый день, не мог остановиться, и просыпаясь по утрам, чувствовал, как предложения и образы теснятся у него в мозгу. Когда он сказал это, воздух вокруг бабушки словно расцвел от счастья. Слуги скептически смотрели на ее улыбку. Но Ламас и бабушка продолжали болтать, и было слышно, что они обсуждают все подряд от падения римского государства до плесени в римских зданиях семнадцатого века и каденций на итальянском языке в некоторых операх, написанных немецкоязычными композиторами. И потом каждый вечер до нас доносилось вселяющее уверенность стрекотание печатной машинки Макса Ламаса, когда он переписывал начисто свои заметки. Ритмичный и ровный звук говорил о том, что Макс печатает без передышек, как будто все было заранее продумано и не требовало перефразирования в процессе записи. Иногда стрекотание прерывалось, и на несколько часов во второй половине дня наступала тишина. Тогда мы предполагали, что Макс Ламас прилег поспать после обеда. Потом было слышно, как по трубам бежит вода, и в пять часов он снова спускался к нам. Только что из душа, в чистой белой рубашке, пахнущий парфюмом. Бабушка говорила, что он похож на мадридца былых времен, когда они выходили на улицы в пять часов вечера, отдохнув во время сиесты, в ожидании корриды и жизни в целом, которая должна была вскоре забурлить.
– Продолжим? – спрашивал он Матильду, как будто этот обычай жил бесчисленное количество лет.
– Конечно, – отвечала бабушка и брала протянутую ей руку.
И тогда они отправлялись на променад по нашим владениям. Макс Ламас шествовал с прямой спиной, словно сам маркиз, а бабушка шла рядом, чуть согнувшись. Они гуляли, пока не начинало темнеть, и по возвращении бабушкины волосы топорщились в беспорядке, как будто ветру наконец позволили их изрядно потрепать.
Возможно, все так бы и продолжалось, если бы однажды вечером бабушка не сообщила за ужином:
– Завтра приезжает моя дочь.
Один из слуг уронил на пол ложку, другой поспешно ее поднял.
– Как мило, – сказал Макс Ламас.
– Нет, – возразила бабушка. – К сожалению, это будет отнюдь не мило.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ты сам поймешь, когда с ней познакомишься.
Макс Ламас рассмеялся и ответил, что он читал все, что писалось о Клаудии Латини. Так что он хорошо подготовлен. Его слова звучали обнадеживающе, но, как говорится, есть люди, к которым никто не может быть готов и в чьей ментальной топографии невозможно сориентироваться. Надо стоять перед ними, смотреть на них и чувствовать их. И когда ты это делаешь, то в определенных случаях может оказаться, что уже слишком поздно пытаться спастись.
На следующий день мама прибыла в белой машине с логотипом мондрагонского санатория. Мы услышали шорох покрышек по гравию, когда машина въехала на ведущую к дому дорожку, встали с диванов и вышли во двор. Маму провожали двое санитаров, и они вышли из машины первыми. Мужчина-санитар открыл заднюю дверцу, и из нее появилась Клаудиа. Сначала мы увидели ее ноги. Ступни у моей матери очень маленькие, и она всегда носит высокие каблуки. За ногами последовала она сама, вышла и немного задержалась на дорожке, поправляя белое платье до колен и солнечные очки, которые закрывали пол-лица. Но не скрывали пятен. В последние годы мамино лицо начали покрывать коричневые пятна, и отец перед своим отъездом сказал, что они прогрессируют так же, как душевное заболевание. Вначале мама прятала их под тональным кремом. Одно время она постоянно, раз в пять-десять минут, ходила в туалет и покрывала пятна новым слоем средства. Потом ей, казалось, стало все равно, она оставила пятна в покое, и они бросались в глаза собеседнику, напоминая синяки. «Да, я такова, все пошло к черту, и я не против».
Когда мама подняла очки наверх, наподобие обруча для волос, я увидела, что ее темно-карие глаза кажутся более темными на покрытом пятнами лице. Более глубокими, более блестящими, но в них появилось и нечто такое, что говорило, что пройдена некая граница, и вернуться обратно, к обычному взгляду, уже невозможно.
Макс Ламас рассматривал мою мать с напряженным выражением лица. Все молчали. Не доносилось ни звона посуды из кухни, ни напевания из сада. Казалось, затихли даже ветер и журчание бассейна в саду.
– Добрый день, – поздоровалась мама, улыбаясь и глядя на нас, скучившихся около дома.