Повесть складывалась трудно, и поначалу — без ручки и бумаги, из «вхождения в образ».
«Куприн в Одессе опускается все больше и больше (а пишет все лучше и лучше), дни проводит то в порту, то в самых низких кабачках и пивных, ночует в самых страшных номерах, ничего не читает и ничем не интересуется, кроме портовых рыбаков, цирковых борцов и клоунов…»
В Киеве писатель изучал жизнь ночлежек Подола — тем же методом «погружения»:
«Одно время в Киеве распространился слух, что Куприн перестал писать и жизнь ведет среди подольских босяков, пьет, опускается».
На самом же деле — не было никакого «опущения», а было преднамеренное писательское хождение по кругам Киевского Дантова ада — за материалом для новой книги о киевских трущобах.
В это же само время у Куприна вызревает и другой замысел — повести «Суламифь». В одном из своих интервью писатель говорит:
«…Я прежде всего познакомился через переводчика — «гебраиста» — с древнееврейским текстом «Песни песней» Соломона, а затем много раз перечитывал синодский перевод и славянский текст. Огромную услугу мне оказал Батюшков, предоставивший в мое распоряжение некоторые английские источники по вопросу о толковании этого замечательного памятника. Я очень жалею, что не познакомился с апокрифическими толкованиями…» (Интервью газете «Киевские вести», № 156, 14 июля 1909 г.).
Куприн видел в «Песни песней» поэтическое творение, ведущее к «освобождению любви». В его повести это понятие восходит к силе самоотвержения Соломона и Суламифи и к высшему их единению, и оно намного превосходит известные на земле союзы.
Есенинская тоска
И любовь, не забавное ль дело?
Ты целуешь, а губы как жесть.
Для Гордона Маквэя, большого поклонника творчества Есенина, 30 лет его изучавшего, смерть поэта стала одним из самых сильных потрясений в жизни. Этот английский исследователь (г. Бристоль) качал в недоумении головой: «Умер великий русский поэт, а все, что осталось — это чемодан иностранных галстуков, вот и все имущество…»
Меж тем богатство Есенин любил — он был разбалован им еще в детстве, в доме своих дедушки и бабушки, зажиточных крестьян.
В свое время были «причесаны» воспоминания Галины Бениславской о нем, и лишь сравнительно недавно купюры в них восстановили. Так, Бениславская писала:
«Надо сказать, что С.А. любил деньги, не раз говорил: «Я хочу быть богатым!» или «Буду богатым, ни от кого не буду зависеть — тогда пусть покланяются!» «Богатый» для него был синоним силы и независимости, свободы. Так понимают богатство дети — богатый все может. Так же смотрят на богатство крестьяне: он богатый, ему все можно!»
А. Мариенгоф в романе «Вез вранья» вспоминает утреннюю сцену в Бахрушинском доме. «Три комнаты, экономка Элиза, борзая… Молодые люди сыты, увлечены и благополучны. — Ничего, — говорит Есенин, — и типография своя будет, и авто пищать у подъезда…»
Но такая сцена была скорее краткой передышкой между бесконечными переездами и неурядицами, невозможностью устроить свой быт: «Возможно, и зарабатывал он больше других. Но жилось ему — сомневаюсь, что просто, легко и весело. (А он очень хотел доказать и себе, и другим, что это так.
Запомнилось современникам тем не менее другое — например, очередь за зарплатой в московском издательстве — Есенин явился здесь существом из другого мира:
«Неавантажен был вид у писателей! И вдруг, среди этой скромной толпы, неказисто и разнообразно одетых людей появляется денди, словно вышедший из романов Бальзака, мсье Рюбампре из «Утраченных иллюзий«…живая иллюстрация к романам Бальзака и Жорж Санд…»
Например, что те же самые цыгане, обожаемые Толстым, пели и ему, читаем об этом у В. Шкловского:
«Цыганская песня, созданная русскими поэтами, большими и малыми, пела о простом: о дороге, об огоньках на дороге, о бедном гусаре.
Пришлось мне услышать в доме внучки Толстого — Софьи Андреевны Толстой — старых цыган, которые пели еще Льву Николаевичу, а теперь недоверчиво показывали свои песни русоволосому бледному Сергею Есенину.
Деки гитар и грифы их были стерты руками, как будто дерево исхудало от скуки стонов».
Таким же счастливым талисманом, каким в свое время оказался для Тулуз-Лотрека «Мулен Руж», для Есенина стало кафе «Стойло Пегаса». «Немало наших дней, мыслей, смеха и огорчений связано с ним», — упоминает Есенин в одном из писем. Обстановка дружеской «вольницы» давала ему повод для шуток:
Я, правда, разбился, упав с лошади. Да! Но не очень, просто немного проехал носом. Сейчас уже все прошло. Живу тихо и скучно. Ах, если бы сюда твой Девкин переулок!
Как Орешин? Что Ворноский и распущенный имажинизм? Есть ли что в таверне и кто там?