Робер хотел улыбнуться. Он и сам не знал, почему ему вспомнился этот случай. Но вместо улыбки на лице получилась гримаса.
Вдруг ему показалось, что в гуще толпы он различает отца. Робер давно не видел его. Он проникся неожиданной лаской к старому затерявшемуся среди людей отцу и, вместо того чтобы думать о себе, стал жалеть отца. Он хотел крикнуть, что прощает его, хотел просить, умолять, чтобы он понял его, понял всех их, чтобы он оставил свою прежнюю жизнь, покинул свой город. Он хотел добавить и еще одно: чтобы он ушел отсюда пешком, непременно пешком. Но он ничего не сказал. Он знал, что это не отец, а какой-то совершенно незнакомый человек. Тогда Роберу захотелось больше не видеть ничего, закрыть глаза. Он обратился к одному из немцев:
— Вы… Вы не дадите мне что-нибудь, чтобы завязать глаза?
Он сказал это, и ему стало досадно. Опять «вы». И теперь его мучала единственная вещь — что так он и умрет, не исправившись…
Немецкий офицер подошел к Гансу и с презрением спросил по-немецки:
— В вашем роду не было смесей? Видимо, какая-нибудь подлая раса замешалась в ваш род.
Ганс тоже с презрением глянул на офицера и ответил по-французски:
— Я чистокровный немец.
Потом повернулся к своим французским товарищам и сказал по-немецки:
— Вы ведь знаете все, что я чистокровный немец.
— А кто среди вас коммунист? — спросил немецкий офицер.
Никто не ответил.
— Мы знаем, что среди вас есть один коммунист.
В строю посмотрели друг на друга. Никому из них не было известно, кто среди них коммунист. Может быть, такого вообще нет. Может быть, это просто уловка.
— Все равно мы узнаем. Напрасно скрываете. Вы подводите этим ваших же товарищей.
Послышался истерический смех Робера. Перед смертью эти слова немца казались глупыми и бессмысленными.
Вдруг из строя вышел Морис, тот молчаливый человек, о котором никто ничего не знал. Он спокойно подошел к немцу.
— Я.
Товарищи, опешив, смотрели вслед Морису, которого уводили немцы.
Если бы долгие годы им читали лекции о коммунизме, возможно, они не были бы для них достаточно убедительными. А этот молчаливый человек, спокойно вышедший из строя, худой, даже костлявый, со своей улыбкой, которая иногда озаряла его лицо, когда другие шутили, сказал им значительно больше и значительно больше доказал. И всем им вдруг показалось, что они всегда любили коммунистов, всегда понимали их…
«Жаклин сейчас ждет», — думал Жерар. Сейчас в ее комнате, наверно, задернуты занавески, и она сидит в полутьме и ждет его. Это мучило Жерара больше всего. Он вошел бы к ней в комнату, ничего бы не сказал. Жаклин тоже молчала бы. Потом Жерар обнял бы ее и поцеловал. И вдруг Жерар испугался своего ощущения — он был счастлив. Счастлив потому, что знал, был уверен — свершилось то, о чем он мечтал всю жизнь: он уже вырос. Вырос вот сейчас, в эту минуту. И только теперь он пожалел, что умрет. Он хотел крикнуть, объяснить людям, просить, умолять, убедить их в том, что он хочет жить. Но он знал, что, если бы он так поступил, он перестал бы чувствовать себя взрослым, опять стал бы мальчишкой, которому не больше семнадцати лет.
И, гордо затаив в себе эту тайну, он услышал, как звучавшая в нем музыка усилилась, окрепла, и не от страха, а от радости, что он почувствовал себя взрослым, и от волнения, охватившего его, он высоко поднял голову и заплакал…
Раздался ружейный залп.
Упал Шарль. Упал Мане.
…Фон — огромное зеркало. В нем отражается веселящаяся парижская толпа. Перед зеркалом стоит буфетчица, грустная, меланхоличная парижанка. По-видимому, она совершила какой-то поступок и сейчас думает о нем с сожалением. В зеркале видна и спина этой девушки и лицо какого-то мужчины. Этот мужчина, видимо, нравится ей, но она знает, что ей не избавиться от мучительных мыслей, она знает, что ей многие могут нравиться, многое ей может хотеться в жизни, но она не в силах забыть, что ее место здесь, что она не имеет на все это прав. А на фоне — парижская толпа ликует в Фоли-Бержер и не замечает грустную, меланхоличную парижанку…
С Робером рухнули все крыши Парижа, исчезли все жившие под крышами люди, рухнула та ясная и простая жизнь, то «ты», которое Робер едва успел постичь.
А вместе с Гансом немцы убили свободную Германию, убили самих себя, но этого они так и не поняли.
А Жерар, элегантно одетый, умирая, был опечален только одним: почему он не смог пожить, не смог насладиться молодостью, насладиться жизнью, когда так любил ее? Почему, почему хотя бы только раз не посмотрел он наверх и не увидел стройные бедра девушки, жившей этажом выше? И впервые в жизни он не устыдился этой мысли.
КАЖДЫЙ ДЕСЯТЫЙ[3]
— Скоро придут.
— Курево есть?
— Мне страшно…. Я не хочу умирать…
— Замолчи, ничего с тобой не сделают.
— Дома под кроватью я оставил бутылку виски. Если мать не заметила, после войны разопью…
— Я же спрашиваю — курево есть?
— В Париже я знаком с одним сапожником… После войны пойду к нему в ученики…
— А который час?
— Часов теперь ни у кого нет.