— К заброшенности, обреченности... Кстати, они и не надеялись на тебя. Если им было трудно, они шли на кладбище и просили помощи и совета у своих мертвых родственников.
Василий Кирикович понял, что продолжать разговор бессмысленно.
— Ладно, Гера. Оставим это. Ты уже начинаешь говорить глупости. Тебе просто надо отдохнуть и успокоиться. Поговорим лучше в другой раз, — и Василий Кирикович вышел на крыльцо.
Быстро темнело. Трещали кузнечики. На озере сонно вскрикивала какая-то птица.
Василий Кирикович опять сел на верхнюю ступеньку, положил сцепленные руки на колени, задумался.
Дома, в городе, размолвки с сыном бывали довольно часто. Вспыльчивый по характеру, Герман в таких случаях не особо заботился о форме выражения своих мыслей, дерзил и мог наговорить много обидных слов. Но те размолвки обычно возникали на совершенно иной почве: сын стремился к самоутверждению, отстаивал свою индивидуальность и право на самостоятельность, защищал взгляды и мораль своих друзей, доказывал жизненность новых мод и увлечений — словом, шел в наступление только тогда, когда вопрос прямо или косвенно затрагивал его личные интересы. На этот же раз никакого покушения на его интересы не было, и тем не менее — такой эксцесс!..
Самое неприятное заключалось в том, что сын, видимо, не самостоятельно пришел к этим нелепым выводам и обобщениям. Скорей всего, он повторял чьи-то слова. Но как могли эти старики, собравшиеся на свой шабаш, обвинить его, Василия Кириковича Тимошкина, нравственнейшего человека и примерного семьянина, в том, что он забыл своих отца и мать?! Какое чудовищное измышление! А что они понимают, что знают о его жизни? Разве можно судить о родственных чувствах и связях по количеству писем или приездов в гости? Глупо... Им, конечно, не понять, что такое большая государственная работа, когда под твоим началом сотни ИТР и тысячи рабочих, когда от заседаний и совещаний голова идет кругом и нет времени даже как следует поесть. А сверху жмут на план...
— Э, да что говорить!.. — вздохнул Василий Кирикович.
Мысли его вновь возвратились к Митрию Маркелову. «До чего неприятный старикашка!.. — Василий Кирикович даже поморщился. — Раз участвовал в революции, то он считает, что ему все позволено, что он имеет право судить и рядить. А того не может понять, что именно наше поколение вынесло на своих плечах всю тяжесть военных лет, нашим трудом создана и создается сегодняшняя мощь и слава страны».
До глубокой ночи сидел Василий Кирикович на крыльце отцовского дома, размышляя о своей жизни, о сыне, о стариках. И чем больше он думал, тем более утверждался в том, что годы, оставшиеся позади, прожиты правильно. Все было так, как надо, как должно быть. И если кто не понимает этого, ничего не поделаешь: не всем дано мыслить масштабно, с позиций государственных интересов, и не каждый способен жертвовать личным ради общественного.
Чтобы никого не тревожить в этот тихий полуночный час, они сидели в кухне без света и разговаривали вполголоса.
— Работа, конечно, не тяжелая, и времени для охоты будет много, — говорил Иван. — Только сдается мне, Мишка, не в ту сторону ты глядишь. Ведь ты на машинах работал, вот к ним и тянись. Ежели в Хийм-ярь неохота, поезжай в Саргу, в Чудрино...
— Меня, тато, эта земля зовет...
— Верю, Мишка. И по себе знаю. А ты пересиль себя!
— Поздно. Она мне в душу вросла... Остался бы я дома, пастухом, вместе бы работать стали, да не люблю я эту работу. Не по мне она.
— Знаю.
— А помогать буду. И в сенокосе, и в пастьбе. В охотку, с удовольствием помогу. Долго ли из Сарь-ярь сюда прискочить!..
— Эх, Мишка, Мишка! — вздохнул Иван. — Не о том думаешь...
— Ты не расстраивайся, тато!.. Я ведь еще ничего не решил. Вот съезжу в Сарь-ярь, погляжу, со Степаном поговорю...
— Съезди. Погляди. Только прошу тебя, не очень поддавайся на Степанкины уговоры. Ему с Наташкой охота в своем доме век дожить, а тебе надо жизнь начинать. Разница большая. У них в запасе всегда ход есть — когда хошь к дочкам уехать могут, а у тебя такого хода нету.
— Почему? Если не понравится, если напостынет, как ты говоришь, — рассчитаюсь и уеду.
— Не выйдет, Мишка! Родимая земля, когда в душу-то врастет, страшную силу имеет. Помяни меня: если останешься — не уедешь. И невмоготу жить будет, а ты за каждую соломину цепляться станешь, лишь бы свое житье в этом суземе перед самим собой оправдать...
И вдруг Михаил понял: отец по себе судит! Эту всесильную власть земли он уже испытал. Потому и остался. Старики, отказавшиеся уехать, были первой соломиной, за которую он ухватился двенадцать лет назад, теперь появилась вторая — большие совхозные прибыли.
Чувство родства не по плоти, а по духу так взволновало Михаила, что на какое-то мгновение в себе самом он увидел отца и понял его полнее и лучше, чем за все годы, прошедшие после переселения.
— Знаешь, тато, не будем больше говорить, — тихо сказал Михаил. — Ложись-ка лучше: отдыхать и ни о чем не думай. Все будет ладно! И я пойду сосну маленько. Степан рано собирается уехать, у них корова недоеная...