Редколесье — не помеха коням. Когда запели рожки, разорвали пронзительным вытьём морозный день, пехота не успела выстроиться. Выучка для того нужна, привычка. Когда по ватагам и подворьям привыкли гуртоваться, строй перед атакой даже умелый воевода не сладит. Дорога шла по разлогу, выстроиться негде, а тут ещё и сзади кричат: «Наезжают, берегись!» Хоть и непривычна корела к бою верхами, да толпу взять на копьё большого умения не нужно. Кони, разогнавшись вниз по склону, расшвыряли пешцев, как сухое сучьё. Полвздоха прошло — а уже и порскнули во все стороны, в лес погуще, щиты да дроты на бегу побросали. Кто с дороги уйти не успел — на ней и остался. За прочими Инги гнаться запретил, даже прикрикнул: бросьте дело лакомое — бегущих колоть! Нельзя уже разбредаться да медлить, счёт на вздохи пошёл. Потом мертвых обирать будете, вперёд!
Рысями соскочили с холма, понеслись к низким избушкам волхвов, к поляне перед дубом и кругу идолов. Не было там ни привычных дымов, ни костров, не шумела разноголосо скотина, назначенная в убой. Только у идолов — суета. Орут, бегают, вскакивают на коней. Инги запел, подняв копьё, и голос его покатился над долиной, закружился в ветвях, забился, заплескался ледяным ужасом.
Сшиблись с грохотом — тело в тело, железо в душу. Кони, люди — вповалку, копья — прочь, пошло в мечи, в топоры, в ножи! Со всех сторон летит, только успевай прикрыться, прыгай с седла на седло, катись по снегу, рви глотку зубами! Кто-то уже, истекая кровью, наутёк кинулся, кто-то в гущу сечи, рубя наотмашь.
Григорий Жидилевич не увидел своей смерти. Его сшибли наземь вместе с конём, и, когда он проворным колобком откатился вбок да вскочил, копьё вошло ему меж лопаток и вздыбило кольчугу на груди. А Твердило с сыном дрались бешено. Они и остались последние с горстью своих ватажников, прижавшись спинами к великому дубу. Инги прорубился к ним — но боги не дали отомстить. Когда кованая гиря кистеня вмяла шелом Твердиле в лицо, его сын Гюрята, завыв по-волчьи, прыгнул прямо на острия. Уже с раскроенным брюхом, волоча за собой кишки, он зарубил троих и умер, свалив Леинуева двоюродного брата, Сидуя, вцепившись мёртвыми уже пальцами в горло. Неживого поднял его Инги и, зарычав от ярости, обломком копья пригвоздил к дубу.
Чужих раненых добили всех: и тех, кто просил и хватал за колени, и тех, кто проклинал, брызгая слюной и кровью. Тела подтащили к дубу, чтобы святое дерево выпило кровь. А своим мёртвым сложили костёр. Огромный — чтобы пламя летело выше деревьев. Тридцать три жизни забрали боги за кровь на своей земле. Дорого заплатили за победу — меньше трёх дюжин остались в сёдлах, и все — даже Инги — с кровавыми метами. А среди тяжелораненых многие были не жильцы.
Срубленные тела идолов уложили на самый верх, где лежал, выпучив мёртвые глаза и оскалившись в небо, Сидуй. Те халупы, какие не разобрали на брёвна, подожгли вместе с костром. Одну только оставили до утра — ту самую, где когда-то видел Инги вырезанное из груди человечье сердце. Там уложили раненых, чтобы не забрал их мороз.
Место человечьей смерти, место боя и ярости мерзко для людей. Над ним висит облако злобы, вонью впивается в землю и снег, в деревья и небо. И мешается с ней вонь предсмертная, от опорожнённых кишок и пузырей, будто гибнущие тела последним усилием хотят вытолкнуть скверну наружу, в мир, породивший её. И страшно смердит, сгорая, человечья плоть.
Вокруг священного дуба вздымались, сплетались волны вони, и кружилась от них голова, ломило в висках. Но Инги стоял между огнём и деревом, ушедшим в землю и небо, и смотрел на грань, на дрожащий раздел между ночью и сполохами костра. В великую ночь Йоля, в ночь смерти и победы, боги не могли не прийти. Потому он ждал. Стоял, опираясь на копьё, держа в руке меч, не обращая внимания на огненного зверька, впившегося в бок, толкавшего под кольчугой вязкие жаркие капли.
Когда на нестерпимом холоде звёзды ощетинились иглами, боги пришли. Соткались из сполохов на границе света и мрака, бронзовые, нечеловеческие лица, по-прежнему равнодушные и насмешливые.
— Он чего-то хочет, — сказала женщина с каменными губами.
— Он дрался, — сказал крепкоскулый, усмехнувшись в необъятную медную бороду.
— Он стал сильным в мире людей, — сказал одноглазый старик.
— Что вы за боги? — крикнул им Инги. — Почему в вас уже никто не верит?
— Он так глуп, — сказала женщина, — но он привёл ко мне уже много людей и приведёт ещё больше.
— Он слаб и ранен, — сказал крепкоскулый, — но он уже много побеждал и победит ещё больше.
— Он лжёт себе и другим, — сказал одноглазый, — но он идёт ко мне.
— Может, вы и не боги вовсе! — крикнул Инги. — От вас ни радости, ни тепла! Кому вы что дали, кроме страха и ярости? Я убивал для вас, поил вас кровью — а что вы дали мне? Я не знаю ни смысла, ни радости на этой земле! Люди разучились ценить даже вашу стылую кровь!
— Он ещё так молод, — сказала женщина, растянула каменные губы в улыбке — и от её лица полыхнуло неистовой, яростной похотью, побежавшей по чреслам больным огнём.