«В лучшие римские времена, — пишет Ницше, — поступок, в котором выражалось сострадание, не считался ни дурным, ни хорошим, ни нравственным, ни безнравственным. И если его хвалили, то наряду с похвалой уживалось и невольное пренебрежение, возникавшее при ближайшем поводе к сравнению с таким поступком, который способствовал общему благу».

И хотя наш разговор с доктором был вовсе не о сострадании, но еще в те времена, когда мне в голову запала мысль о справедливости, я подумал, что вовсе не моральными нормами должен руководствоваться законодатель, хотя до сих пор именно так оно и было. Если закон морален, думалось тогда мне, то он должен строиться на морали определенного общества, а это очень зыбкое основание, поскольку в каждом обществе свои представления о морали. В то же время любому обществу и каждому его члену должна быть обеспечена безопасность. Правда, и безопасность друг от друга тоже. Может быть, это думалось мне тогда другими словами, но в одном я был твердо уверен: закон должен регулировать общественные отношения, а не общественную мораль. Впрочем, я, наверное, преувеличиваю: вряд ли в том возрасте я всерьез мог задумываться на подобными проблемами, вряд ли я тогда мог прийти к подобной проблеме, но ведь я и не о себе говорю, в конце концов. Просто теперь в рассуждениях доктора я узнал в несколько искаженном виде свою собственную мысль о том, что уклон в сторону морали, придав эмоциональную окраску предмету, внес в него слишком много от искусства. По этому поводу доктор, человек, который был не на много старше меня, и поэтому хорошо помнивший общественные настроения тех лет, впрочем, он не говорил именно о том времени, а вообще о юриспруденции, какой она является в социалистическом обществе, высказался достаточно безапелляционно.

— Вы уж извините меня, — сказал он, — но юриспруденция совсем не кажется мне наукой. Знаменитое соломоново решение в высшей степени справедливо, но что было бы, если бы обе женщины на него согласились? Справедливость это абсурд. Вообще, мне кажется, правотворчество тем чище, чем бессмысленнее создаваемые им законы. Следовало бы относиться к нему как к искусству. Искусство не может быть ни справедливым, ни объективным — оно должно быть выразительным.

Это заявление показалось мне небрежной репликой сноба, но я знал, что доктор большой любитель искусства и коллекционер, чем, возможно, и объяснялась его пристрастие к шизикам. Однако я был согласен с тем, что в нашей стране закон и во все времена не имел ничего общего с наукой, а был лишь бессистемным набором запретов и, в отличие от римских законов, не способствовал общему благу, а функционализм советской юриспруденции до сих пор заключался лишь в способности мгновенно запрещать любое новшество. Что же до выразительности — атрибута искусства, — то однажды в какой-то правоведческой статье я прочел такие слова: «Советский суд, как и всякий другой, это классовый суд — он выражает интересы рабочего класса». И как юристу, Людмила, мне было лестно сознавать себя творцом, таким же как художник или поэт, тем не менее, я все-таки не исключал возможности более строгого подхода к юриспруденции. Но вернувшись в тот вечер домой после своей обычной прогулки, я взял с дивана валявшийся там томик Ницше и, наугад раскрыв его, прочел: «Безумие у отдельных личностей является исключением, у групп, партий, народов, эпох — правилом».

Я расхохотался. Доктор был прав: действительно, кто будет устанавливать законы и на основании каких норм, если нормой является сумасшествие. Я вспомнил одного психа, которого доктор незадолго до этого показал мне в связи с одним делом. Этот совершенно потерявший сознание тип, в прошлом, как говорил доктор, отличный художник, но дитя тех же лет, что и я или немного постарше, бородатый и нечесаный, сидя на привинченной к полу железной койке, по-змеиному шипел на нас, обвиняя нас в том, что мы черти, евреи и врачи-отравители. Видимо, эта идея когда-то крепко засела где-то в глубине его сознания и теперь была единственным, что от него осталось. Его помешательство, как я знал, было вызвано сильным страхом по вполне конкретному поводу, не имевшему ничего общего с той уже забытой всеми идеей о врачах-отравителях. Мне было смешно: то, что теперь любая малограмотная бабка, любой мальчишка трактовал бы как сумасшествие, когда-то увенчало собой целую эпоху, и тогда ни в чью разумную голову не пришло бы усомниться в злодеяниях этих врачей. Но ведь страх, именно страх теперь оживил в художнике ту нелепую легенду, и в то время — страх, мания преследования, шпиономания, мания, в конце концов, — значит, психическая болезнь, которой было подвержено все общество. Маниакально-депрессивный психоз — не по этому ли закону вообще оно развивается?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Васисдас

Похожие книги