Тогда над городом из конца в конец на длинной лиане носился радостный ницшеанский дикарь и его насмешливые горловые крики рвали напряженный покой притихших санаторных сердечников и гальтских граждан. Он пережил борьбу с низкопоклонством и врачами, суд над Ольгой Петровной и суд над ее судьями, который не состоялся. И как это ни странно, в разгар борьбы он занимал умы и души юных пионеров и комсомольцев, он, радостный и одинокий, не желавший жить в стаде, подорвал устои патриотизма — это была мина, взятая в качестве трофея. Все эти фильмы назывались трофейными, а может быть, они трофейными и были, потому что их, наверное, отбили у немцев, которые в свою очередь отбили их у американцев, во всяком случае, каждый из них начинался титрами: «Этот фильм взят в качестве трофея в годы Великой Отечественной войны..». Я теперь не смог бы процитировать их до конца, но тогда я помнил их наизусть. А вообще, это были голливудские фильмы, их так и показывали на английском языке с русскими субтитрами, и мы с Прокофьевым радовались каждый раз, когда слышали знакомое английское слово. Тогда будто прорвало: «Робин Гуд», «Королевские пираты», «Остров страданий» — лучшие голливудские боевики довоенных времен появлялись один за другим, и каждый из них было необходимо посмотреть по многу раз. И я, и Прокофьев, да и весь наш класс, школа, город целыми днями пропадали в кинотеатрах или в санаториях, где иногда уже после начала сеанса можно было тихонько проскользнуть в актовый зал, или взбирались на дерево у каменной стены летнего кинотеатра и сквозь густую уже весной листву напряженно вглядывались в мелькающие черные и белые пятна, дорисовывая воображением то, что ускользало от нас. Так жили все. Целые банды мальчишек сходились в сражениях с деревянными шпагами или раскачивались на прикрученных к веткам деревьев кусках ржавой проволоки, подражая Тарзану, и, подражая ему, гортанно кричали с гор. Странно, этот поток голливудских фильмов наложился на обострение борьбы с космополитизмом, и это никого не заинтересовало, и, уж разумеется, ни мне, ни кому бы то ни было из моих сверстников и в голову не пришло бы обратить внимание на такое несоответствие. Так жили все, так жил и Кипила, и не было никакой крамолы в том, чтобы качаться на проволоке, как Тарзан, или фехтовать друг с другом на задворках, но тупой и бдительный Кипила и здесь сумел отличить меня от других. Подозрительным оком жлоба он разглядел проникшее в меня инакомыслие и попытался принять меры. До сих пор меня удивляет, как проницателен бывает стадный инстинкт. Каким чутьем, каким собачьим нюхом они чувствуют отбившуюся овцу? Как он понял тогда то, чего не понимал я сам? Что эти исторические боевики с Эролом Флином («Робин Гуд», «Королевские пираты» и так далее...), что не обилие оружия и трупов, не погони, не бешеная скачка на коне, не это привлекало меня, а великодушная храбрость и рыцарское благородство героя, то, что было органически чуждо их приблатненной среде. Как он понял это, если толком не мог связать двух слов? Но он понял и нашел возможность тихо и постоянно пакостить мне. Я, кажется, говорил о том, что я хорошо рисовал в школе и эта способность уже однажды доставила мне неприятности, теперь все уроки, просиживая на задней парте, где мне позволяли сидеть, так как я был относительно тих и спокоен, я рисовал сцены из виденных мною фильмов, продолжая и здесь тот мир, в котором теперь жил постоянно. На переменах то тот, то другой из кипилиных приятелей, то сам он в компании какого-нибудь подонка подходили к моей парте и, становились за моей спиной, заглядывали через плечо и начинали политически выдержанные речи о космополитизме. «Бредит иностранщиной», — говорили они. Да, уже в те дни они имели ясные конъюнктурные головы, твердо знали, кем они хотят стать, не «воображали» — вот еще одно словечко из их лексикона — и ничем не «бредили». «Бредит иностранщиной», — это было тогда серьезнейшим обвинением против взрослого человека, но маленькие подонки добивались пока только взрыва с моей стороны, повода, чтобы поколотить меня. Я не взрывался, я уже научился не реагировать на их гнусные приставания, у меня уже выработался иммунитет, а кроме того я чувствовал теперь свою правоту и силу. Храбрый и благородный Эрол Флин был на моей стороне.
Позже, когда мы сидели над оврагом, и револьвер ощутимой тяжестью лежал в моей руке, тогда, заглянув в его пустые глазницы я попросил у Прокофьева патронов, но он сказал, что время еще не настало. Он сказал, что Кипила еще не готов, что он слишком жаден и полон сил, что нужно дать ему тот ужас, от которого волосы шевелятся на голове и холодный пот проходит сквозь тело и руки падают, отяжелев, и прекращается время и наступает вечность, чтобы он даже не умолял, зная, что умолять бесполезно.
— А тогда можно уже и не стрелять, — сказал Прокофьев, — оставить так, чтобы продолжалась вечность.