Король Франции был неизлечимо болен, и все усилия лекарей были напрасны. Он повелел положить себя на пепел, подозвал всех присутствовавших и сказал им: «Смотрите! Я, кто был самым богатым и самым знатным сеньором в мире, я, кто был могущественнее всех прочих людей, возвышавшийся над ними положением, богатством и количеством друзей, — я не могу умолить смерть хоть немного повременить, а болезнь хоть на час отступить! Так чего же стоят все эти блага?» При этих словах присутствующие зарыдали. Но вопреки всем ожиданиям Господь исцелил его именно тогда, когда все сочли его мертвым. Он поднялся, возблагодарил Господа и именно поэтому взял крест[598].

Пример иллюстрирует седьмой «заголовок» первой книги, повествующий «О даре страха» (De dono timoris) а точнее, девятую причину, по которой христианин должен страшиться смерти: если он тяжело болен.

Исходя из подлинного исторического факта (болезнь и обет крестового похода Людовика Святого), автор примера использует его, чтобы снова ввести общее место, топос, — бессилие всемогущего и богатого перед лицом смерти. Этот дискурс и деталь, что Людовика Святого положили на ложе, посыпанное пеплом, не встречаются в других рассказах об этом эпизоде. Лекуа де ла Марш видел в этом «новые детали», «полученные из первых рук». Вполне возможно. Мне же видится в этом авторский или просто заимствованный автором вымысел, использующий (в духе идеологии примера, невзирая на всю историческую достоверность) обычные для высокопоставленных лиц приемы: положение тела in articulo mortis[599] на ложе, посыпанное пеплом, как покаяние in extremis[600], и топос, ставший традиционным со времен античности. Мой скептицизм относительно исторической достоверности слов Людовика Святого вызван не только банальностью этого общего места, но и тем, что идея и формулировка представляются мне весьма далекими от того, что нам известно о мыслях и лексиконе короля. Та выспренность, с какой он говорит о своем могуществе и богатстве, одушевление смерти и отсутствие типично христианских деталей, вынуждают меня счесть эти слова апокрифом. И опять известный факт, болезнь и обет крестового похода Людовика Святого, служит приданию псевдодостоверности всего-навсего общему месту, введенному в историческую мизансцену. Этьена де Бурбона волнует не столько то, что «действительно сказал» Людовик Святой, сколько то, что он мог бы сказать и что соответствовало бы его, доминиканца, дидактической направленности и классической культуре. В данном примере Людовик Святой — не более чем прецедент. Эти анекдоты — всего лишь попытки создать образ будущего святого короля, преждевременно превратившегося в стереотип.

Еще менее ощутимо присутствие короля в Турской рукописи ХIII века[601], где среди прочих примеров, связанных с фигурой епископа Парижского в 1228–1248 годах, Гийома Овернского, бывшего фактически придворным и советником короля, оказался пример, в котором упомянут Людовик Святой. Дело происходит при рождении королевского первенца (то есть речь должна идти о Бланке, родившейся в 1240 году и скончавшейся в младенчестве).

Королева Франции Маргарита, жена короля Людовика, первый раз разрешилась девочкой, о чем не осмеливалась сообщить государю. Позвали епископа Гийома и попросили его известить об этом короля. Он предстал перед королем и так поведал ему эту новость: «Сеньор, возрадуйтесь, я к вам с телятками, ибо сегодня французская корона обрела короля; ведь у вас родилась дочь, которая, выйдя замуж, подарит вам королевство, а родись у вас сын, то вам пришлось бы пожаловать ему большое графство». И этим он его рассмешил[602].

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги