Анюта плакала все громче и громче. В купе, кроме них, никого не было. Парни, что занимали верхние полки, целый день где-то играли в карты. Почему-то об этих парнях прежде всего нехорошо подумалось. Но Анюта была цела, и все на ней было в порядке, это если идти в мыслях далеко и предположить что-нибудь совсем ужасное. По мере того как Лизонька приставала к ней, Анюта успокаивалась и успокаивалась, и уже решила ничего не говорить – ни где была, ни что видела. Объяснить же следы как-то надо было, поэтому сказала:
– Бабушку жалко, старенькую…
Лизоньку охватила благодарная нежность. Вечно она тянет на девочку: и грубая она, и дерзкая, и неблагодарная, и нечуткая, а ребенок плачет! Вот о ком плачет! О бабушке-покойнице.
– Миленькая моя, миленькая…
Прижала к себе Анюту, та почувствовала привычный материн запах и подумала привычные мысли: «Она все-таки глупая у меня женщина. Ее ничего не стоит обмануть. Ничего!»
Баюкая дочь, Лизонька умилялась тому, что она у нее хорошая и тонкая девочка, а какая она могла быть, если Лизонька сама и хорошая, и тонкая, не могла она родить другую, грубость в ней возрастная, переходная, в ее возрасте все больше противные, чем хорошие.
Они обе затихли. Такая издали умилительная картина. Лиза так и воспринимала себя: внутри картины «Мать, обнимающая плачущую дочь» и вне ее, как благодарный зритель, а Анюта, продолжая вдыхать материн запах, проникалась к ней недетской жалостью. Такая она у нее наивная, простодушная, что вьет она, Анюта, из нее веревки и будет вить, а отец матери под стать – такой же. В общем, с одной стороны, повезло ей с родителями, но только с одной – потому что с другой – нет. Жизнь востребовала других людей, более умелистых в делах грубых, материальных, а ее родители – только по части утешения и понимания. Маловато будет… Возле их купе остановились двое.
– И так она в него вцепилась, так вцепилась! – рассказывала женщина мужчине. – Как в иностранца, что просто неприлично. Пришлось его отрывать силой… Он человек воспитанный, все-таки Европа… Бакалавр, между прочим. Откуда ему знать, что с нашими женщинами надо осторожно?
– Есть и порядочные, – сказал мужчина. – Моя дочь, например, никогда ни в какие «Спутники» не ездит. Там, папа, разврат, говорит. Иностранцы… У них все дозволено…
– А эта так вцепилась! Так вцепилась! Понимаете? Только чтоб уехать…
– Моя дочь другая. Папа, даже за миллион, но с иностранцем ни за что… У моей гордость… Это у нее от меня… Я считаю – выше русских нет на земле. У нас – все… В смысле там качества и количества…
– А эта как вцепится, как вцепится! Только чтоб уехать… И нахально так: да, говорит, хочу, и мечтаю, и уеду не с этим, так с тем. Все равно с кем, понимаете?.. А вы бы на него посмотрели… Просто никакой… Белесый такой и длинный бакалавр. Не высокий, а именно длинный… Жердь… Но она так вцепилась!
– Моя принципиальная. Папа, они к нам еще все придут на поклон, потому что русские – это русские… Это как дать-взять… И чтоб она там перед кем-нибудь склонила голову… За ней один начал было… Еврей, правда!
– О! – воскликнула женщина. – Как они проявились! А? Все рвутся отсюда! А сколько в них вложено наших средств?
– Моя: папа! Ни за что! Я рожу тебе русского человека…
– Это теперь редкость, чтоб так думали… Теперь им главное – уехать. Хоть куда, но лишь бы… А кто начал? Евреи… Я им поражаюсь! Столько в них вложено средств.
Лизонька так двинула дверью, что упала сумочка с продуктами и раскатились во все стороны яблоки и яички. Пока собирала, поняла, что вся горит, будто ее подожгли. Не обычная температура, нет, а именно ощущение внутреннего горения от живого огня. Будто запалил в ней кто-то селезенку, что ли, или поджелудочную железу, и охватывает ее потихоньку пламя, но не быстро, чтоб раз – и сгореть, а по чуть-чуть… Все-таки мы изнутри сырые…
«Господи! Господи! – думала Лизонька. – Я умру сейчас…»
Она хорошо помнила в себе то самодовольное состояние, которое так непринужденно привело ее в сладкий сон. Она же думала почти так же, как эта кретинка, которая стоит сейчас за дверью. Откуда в ней возникло это чувство ничем не обоснованного превосходства над Розой? С чего это ее понесло в это упоение «мы для нее». Что мы для нее? Прикрыть ребенка от убивающей руки – это что, уже основание всю жизнь напоминать об этом ребенку?
– Лучше бы меня удушили с матерью! – кричала ей Роза, а она возмущалась не самим этим криком, а неблагодарностью, которая в этом виделась. Если уж мы тебя спасли, то изволь, мол, жить и быть благодарной. Что это с нами, что? Дерьмо полезло. Это сказал кто-то? Или это такое простенькое объяснение само пришло? Дерьмо полезло. Но почему? Ведь это же страшно, послушать со стороны, как мы говорим, как выглядим с этим своим червивым самодовольством. И с какой стати? Что мы такое есть, чтоб всех иных походя…