Он никакого значения этому не придавал; но уважаемый сэр не знает, каково быть разоренным, разбитым, растоптанным. После этого вступления он приступил к вопросу, близко его касающемуся, но лепетал так бессвязно и трусливо, что я долго не мог понять, куда он гнет. Он хотел, чтобы я замолвил за него словечко Джиму. Как будто речь шла о каких-то деньгах. Я разобрал слова, повторявшиеся несколько раз: «Скромное обеспечение… приличный подарок». Казалось, он требовал уплаты за что-то и даже с жаром прибавил, что жизнь немного стоит, если у человека отнимают последнее. Конечно, я не проронил ни слова, однако уши затыкать не стал. Суть дела — постепенно оно выяснялось — заключалась в том, что он, по его мнению, имел право на известную сумму в обмен за девушку. Он ее воспитал. Чужой ребенок. Много трудов и хлопот… Теперь он старик… приличный подарок… Если бы уважаемый сэр замолвил словечко…
Я остановился и с любопытством посмотрел на него, а он, опасаясь, должно быть, как бы я не счел его вымогателем, поспешил пойти на уступки. Он заявил, что, получив «подобающую сумму» немедленно, он берет на себя заботу о девушке «безвозмездно, когда джентльмену вздумается вернуться на родину». Его маленькое желтое лицо, все сморщенное, словно его измяли, выражало беспокойную алчность. Голос звучал вкрадчиво:
— Больше никаких затруднений… Опекун… сумма денег…
Я стоял и дивился. Такого рода занятие было, видимо, его призванием. Я обнаружил вдруг, что в его приниженной позе была своего рода уверенность, словно он всегда действовал наверняка. Должно быть, он решил, что я бесстрастно обдумываю его предложение, и сладеньким голоском вкрадчиво заговорил:
— Всякий джентльмен вносит маленькое обеспечение, когда приходит время вернуться на родину.
Я захлопнул калитку.
— В данном случае, мистер Корнелиус, — сказал я, — это время никогда не придет.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы это переварить.
— Как! — чуть не взвизгнул он.
— Да, — продолжал я, стоя по другую сторону калитки, — разве он вам этого не говорил? Он никогда не вернется на родину.
— Ох, это уже слишком! — вскричал он.
Больше он меня не называл «уважаемым сэром». С минуту он стоял неподвижно, а потом заговорил очень тихо и без малейшего смирения:
— Никогда не уедет… а! Он… он пришел сюда черт знает откуда… пришел черт знает зачем… чтобы топтать меня, пока я не умру… топтать… — Он тихонько топнул обеими ногами. — Вот так… и никто не знает зачем… пока я не умру…
Голос его совсем угас; он закашлялся, близко подошел к изгороди, сказал конфиденциально, жалобным тоном, что не позволит себя топтать.
— Терпение… терпение! — пробормотал он, ударяя себя в грудь.
Я уже перестал над ним смеяться, но неожиданно он сам разразился диким, надтреснутым смехом.
— Ха-ха-ха! Мы увидим! Увидим! Что? Украсть у меня? Все украсть! Все! Все!
Голова его опустилась на плечо, руки повисли. Можно было подумать, что он страстно любил девушку, и жестокое похищение сломило его, разбило ему сердце. Вдруг он поднял голову и выкрикнул грязное слово.
— Похожа на свою мать… похожа на свою лживую мать! Точь-в-точь. И лицом на нее похожа. И лицом. Чертовка!
Он прижал лоб к изгороди и в такой позе выкрикивал слабым голосом угрозы и гнусные ругательства на португальском языке, переходившие в жалобы и стоны; плечи его поднимались и опускались, словно у него началась рвота. Зрелище было уродливое и отвратительное, и я поспешил отойти. Он что-то крикнул мне вслед — думаю, какое-нибудь ругательство по адресу Джима, — но не очень громко, так как мы находились слишком близко от дома. Я отчетливо расслышал только слова:
— Все равно что малое дитя… малое дитя…
Но на следующее утро за первым поворотом реки, заслонившим дома Патюзана, все это исчезло с поля моего зрения, исчезло со всеми своими красками, очертаниями и смыслом — как картина, созданная художником на холсте, к которой вы после долгого созерцания поворачиваетесь наконец спиной. Но впечатление остается в памяти, недвижное, неувядающее, застывшее в оцепеневшем свете.