Николай Григорьевич Рубинштейн, после бессонной ночи, бешеной игры, усталый, сонный, возвращался «к себе».

– В консерваторию.

Ученики уже шли на занятия. И вдруг он останавливался.

– Это что?

Ученик, в летнем дырявом пальтишке бежавший по двадцатиградусному морозу, останавливался пред грозным и взбалмошным директором, дрожа от страха еще больше, чем от холода.

– Это что, я спрашиваю? – «гремел» Николай Григорьевич, хватая его за борт худенького пальто, – а? Как ты смеешь, мальчишка, в таком пальто зимой ходить?

– У меня… у меня… нет…

– Молчать! Не отговорка! Как ты смел не сказать? Как смел не сказать, что у тебя нет теплого пальто? Мне? Твоему директору? Николаю Рубинштейну? Скрывать? От меня скрывать?.. На! И чтоб завтра у тебя было пальто!

Он доставал из кармана горсть смятых, скомканных бумажек, сколько рука зацепляла. И уходил спать. А ученик, стоя среди товарищей, с недоумением говорил:

– Как же быть?.. Дал на пальто, – а тут триста пятьдесят!

Находился единственный выход:

– Господа! Кому еще платье нужно?

Надо было быть широким, чтобы быть любезным широкой Москве. И «барственность» любила романтичная Москва. В ресторане «Эрмитаж» в большой компании обедал Панютин. Когда-то знаменитый фельетонист «Nil admirari» [85]. Когда-то… Бедный, все проживший старик.

Он ходил в «Эрмитаж», к Оливье[86], по старой памяти позавтракать, пообедать.

Когда-то богатый человек, – он прокучивал здесь большие деньги.

«По старой памяти» ему не подавали счета, если он не спрашивал.

Но то простые завтраки, обеды. А тут огромный обед, с дамами, – неожиданно принявший «товарищеский характер»: один взял на себя шампанское, другой – ликер.

Панютин, чтобы не отставать от других, объявил:

– Мои, господа, фрукты.

В конце обеда он приказал человеку:

– Подай фрукты!

Буфетчик осведомился:

– Кто заказал?

– Господин Панютин.

– Панютин?! Отпустить не могу!

Не заплатит. Положение получилось ужасное.

Фруктов не подают.

Панютин, уже не решаясь ни на кого поднять глаз, спрашивает у человека:

– Что ж, братец, фрукты?

Половой, глядя в сторону, бормочет:

– Сию минуту-с… принесут…

А буфет завален фруктами. Все видят. Всем хочется провалиться сквозь землю.

Что делать? Другому кому-нибудь приказать? Обидеть старика, который и так уже умирает от стыда, от срама, от позора. В эту минуту в зал входит Оливье, – «сам Оливье». Он сразу увидал, что что-то происходит. Какое-то замешательство. Обратился к буфетчику:

– Что такое?

– Да вот господин Панютин заказал фрукты. А я отпустить не решаюсь. Вещь дорогая.

Оливье только проскрежетал сквозь зубы:

– Болван! Сейчас послать на погреб. Чтобы отобрали самых дорогих фруктов! Самый лучший ананас! Самые лучшие дюшесы! В момент!

Он подошел к столу, поклонился присутствующим и обратился к Панютину:

– Простите, monsieur Панютин, что моя прислуга принуждена была заставить вас немного обождать с фруктами. Но это случилось потому, что на буфете не было фруктов, достойных, чтобы их вам подали.

В эту минуту появился человек с вазой «достойных» фруктов.

– Салфетку! – приказал Оливье.

И пихнув под мышку салфетку, взял вазу с фруктами:

– Позвольте мне иметь честь самому служить вам и вашим друзьям.

У старика Панютина были слезы на глазах. И не у одного у него.

Бывший среди обедавших М.Г. Черняев[87], – он был тогда на вершине своей славы, – обратился к Оливье:

– Прошу вас сделать нам честь просить к нам и выпить стакан шампанского за здоровье наших дам.

И дамы смотрели, с благодарностью улыбаясь, на человека, который сделал «такой красивый жест»:

– Мы просим вас, monsieur Оливье! Мы просим!

На этом лежит романтический отпечаток.

Как «на всем московском есть особый отпечаток».[88]

<p>VIII</p>

Ты всегда была романтична, моя дорогая родина, моя бесценная старушка Москва!

Ты была тоже романтична, когда сожгла себя, чтобы не отдаться Наполеону.

Чтоб «не пойти с повинной головой».[89]

Романтиком был Фамусов[90], когда восклицал:

– Что за тузы[91] в Москве живут и умирают!

– Едва ли сыщется столица, как Москва!

Ты была романтична в статьях Аксакова[92]. Ты была романтична в призывах Черняева.[93]

Что, как не романтизм – газетчик из Охотного ряда, бросивший все и пошедший добровольцем в Сербию.

Вернувшийся искалеченным, убив 14 турок, – и снова заторговавший газетами в Охотном, с большим крестом «Такова» на груди.[94]

Ты была романтична, Москва, когда в тебе, – в тебе! – создавался крестовый поход в наши дни.

Самая романтичная война[95], какая только когда-нибудь была.

Война за чужую свободу.

Война за освобождение братьев-славян!

И в наши дни…

Ты одна, в страшном декабре страшного года[96], романтически дралась на баррикадах, в то время как другие, – трезвые реалисты, города, – очень основательно, – находили, что:

– Баррикады, это – романтизм!

Из тебя не вытрясешь ничем твоего романтизма! И остается только с благоговением поцеловать твою руку, романтичная старушка.

Во всем всегда ты неисправимо романтична. В большом и малом. Быть может, чтобы понять и любить эту Москву, надо быть великороссом.

Даже Гоголь, малоросс, не понимал ее:

Перейти на страницу:

Похожие книги