– Анна… Одна моя знакомая недавно спрашивала про вас. Понимаете, у нее в жизни такая история приключилась… Довольно тяжелая. Не могли бы вы…
– Конечно, – ответила я. – Пусть приходит.
Этих людей мой брат прозвал «визиторами». С ударением на первый слог, без всякого «правильного английского произношения», просто и с четким выговариванием каждой буквы. Брату было тогда лет восемнадцать, и он шутил. Но постепенно это название прижилось – сначала в нашей семье, а потом и среди посвященных, которых с каждым годом становилось все больше.
Визиторы приходили только ко мне. Мы закрывались в моей комнате, я брала тетрадь, открывала ее на чистой странице, заносила на верхнюю строчку инициалы визитора, а затем записывала его/ее рассказ. Это не были биографии или истории жизни. Это были лишь эпизоды, которые произошли в жизни моего визитора, больно ранив его. Все знали – а если не знали, я предупреждала, – что я не психотерапевт, я не обсуждаю, что стряслось, не даю советов. Я только записываю. Некоторые приходили ко мне, чтобы просто поведать кому-то о своей беде, выговориться, сбросить груз, давящий на душу, мешающий жить; другие хотели, чтобы их беда не была забыта; третьи надеялись, что, будучи как бы «зарегистрированной», их скорбь будет замечена высшими силами, и тогда справедливость, возможно, восторжествует – если не здесь, то потом, в другом мире. Но я, собственно, никогда не выясняла причин, заставивших людей прийти ко мне и поделиться своими несчастьями. Я знала только, зачем я это делаю.
В моих правилах был, естественно, важный пункт: конфиденциальность. Чаще всего я не знала (и не хотела знать) ни имен, ни фамилий. Только инициалы. Мне не приходилось кого-либо дешифровать. Я лишь записывала то, что мне рассказывали, редактируя по ходу записи.
Еще один пункт – категорический: я не фиксировала совершённых преступлений. Только беды, только скорбные ошибки, только глубокие обиды.
Также я не хотела брать на себя груз сотен «я», их личный груз, поэтому делала синхронный перевод первого лица в третье. Поначалу было сложно, но вскоре я привыкла и после очередной записи порой даже про саму себя думала отстраненно: «Она пойдет…», «Она прочитает…».
Первую сознательную запись (в том смысле, что я намеренно перенесла на бумагу чужую историю) я сделала в тринадцать лет. Я ехала с мамой и братом к морю, в поезде, в купейном вагоне.
Мама разговорилась с нашей попутчицей, занимавшей второе нижнее место. К обеду они, почти ровесницы, уже были на «ты» и беседовали как давние подруги. Вечером за чаем их разговор вдруг вышел на тему одиночества и предательства, и женщина рассказала свою историю, довольно мрачную (возможно, этим объяснялось то, что она ехала на юг не в отпуск, а переезжала туда насовсем), в конце упомянув, что все ее усилия были напрасны, все ее мысли, надежды и мечты развеялись, и оказалось, что они не имели никакого значения, и сама она, по всей видимости, не имеет никакого значения в этом мире, а после смерти будет забыта, как вся ее жизнь будет забыта, и ей совершенно непонятно, зачем она вообще жила, зачем появилась на свет. Помню, что эти слова задели меня. Я тоже думала о чем-то таком, но мои мысли тогда еще были блуждающими и призрачными, я делала выводы и тут же в них сомневалась, затем делала противоположные выводы и тут же в них сомневалась… Наша попутчица пережила действительно трудный и даже трагичный период, тянущийся с ранней юности и до сих пор, и ее заключение о смысле жизни было конкретным и решительным.
Я сказала: «А если все это записать?» Она с недо-умением посмотрела на меня: «Зачем?» Я пожала плечами – тогда я еще не сформулировала свою идею. Брат ответил за меня: «Чтобы зафиксировать вашу жизнь. Описать именно те события, которые происходили с вами, а не с кем-то другим. Это будет только про вас».
Женщина замерла на пару секунд, глядя попеременно то на брата, то на меня. А потом тихо проговорила: «Может, тогда все мое, все пережитое, быстрее дойдет…» Она подняла глаза к потолку. Я посмотрела туда же. Это был обычный потолок купе поезда. Но я, конечно, поняла, что она имеет в виду. «И, может, – продолжала она, – так я и оставлю что-то после себя? И все, что было со мной, не исчезнет бесследно?» Я качнула головой, – я не знала ответа на эти вопросы. «Но я ужасно пишу… – смущенно проговорила женщина. – В школе я получала за сочинения только тройки, и то лишь потому, что наша учительница жалела меня». Она вздохнула, посмотрела в окно, за которым проносились зеленые поля и маленькие рощи. «Значит, – подумала я, – пришла очередь кого-то еще пожалеть вас». Я порылась в сумке и достала блокнот с отрывными листами. Мы взяли его с собой для того, чтобы писать письма папе. Мама молча протянула мне ручку.