Давление у него было нормальное, но сейчас, в эти дни, ему нужно было прикосновение друга – это так важно, когда в часы высших тревог, в минуты отчаяния и безнадежности кто-то, сидящий рядом с тобой, не ожидая просьбы, прикоснется пальцами к затылку, положит ладонь на шею, и ты почувствуешь чужое тепло, которое постепенно будет становиться твоим, и чувство обреченного одиночества уйдет, и станет пронзительно-горько, но ты уже сможешь понимать окружающее, а если ты смог понять, а не наталкиваться взглядом на безликое, серое, окружающее тебя, тогда можно заставить себя думать. А в самые тяжелые минуты человек всегда думает о том, как поступить.
Тепло женской ладони вошло в него, и он сбросил ногу с педали акселератора, потому что сразу же, словно получив команду, закрылись глаза. Он потер лицо рукой, жестко и больно. Это было только мгновение, когда он закрыл глаза. Улыбнувшись Магде, Штирлиц сказал:
– Вам бы сестрой милосердия, а не учительницей…
Лицо женщины стало иным сейчас – оно смягчилось, мелкие морщинки вокруг глаз-угольков разгладились, и ямочки на щеках не исчезли, как прежде, когда она слушала его внимательно, не поворачивая головы, а глядя прямо перед собой, как глядит красивая женщина, словно отталкивая людские взгляды, утверждая собственную принадлежность самой себе, свою от толпы свободу и – поэтому – право принадлежать тому, кому она принадлежать захочет.
– Магда, вы любите смотреть на себя в зеркало?
– Только если приходится мазаться. Я довольно точно осознаю себя и без зеркала.
– Как вы думаете, если будет война с русскими, чем она кончится?
– Поражением.
– Быстрым?
– Молниеносным.
– Почему?
– В тех, кто унижен и подмят Гитлером, нет ничего объединяющего. Все, что подвластно нацизму, – обречено.
– Ах вы, философ мой милый, – вздохнул Штирлиц. – Значит, говорите, молниеносное поражение?
– Вы думаете иначе? – Она на мгновение перестала массировать его потеплевшую шею. – У вас есть основания думать иначе?
– Есть, – ответил Штирлиц.
Он затормозил возле военного клуба и помог Магде выйти. Было еще солнечно, но вечер угадывался в том накальном цвете неба, который в жаркие дни кажется дымным, серым, тогда как на самом деле он пронзительно-синий, легкий, разжиженный дневной жарой.
– Как мне звать вас? – спросила она, наклонившись к Штирлицу, пока он запирал дверь, и жесткие белые волосы ее, которые издали казались копной мягкого сена, тронули его щеку.
– Макс.
Он отворил дверь, вошел в полумрак клуба и придержал дверь, ожидая, когда следом за ним войдет Магда.
Метрдотель, здешний фольксдойч, Штирлица в лицо не знал и поэтому потребовал документ. Штирлиц показал ему жетон СД, метр сразу преисполнился и засеменил в зал первым. Он усадил Штирлица и Магду за маленький столик возле окна, забранного тяжелой шторой, которая пахла давней пылью, и подал им меню.
– Советую попробовать кролика, он сегодня неплох. Пиво, увы, безалкогольное, – метрдотель позволил себе сострадающе усмехнуться, среди своих можно было подтрунивать над недостатками и трудностями, – но, если у вас сохранились карточки, я постараюсь принести немного настоящего рейнского.
– А обыкновенной водки у вас нет? – спросил Штирлиц.
– С этим труднее, но…
– Я очень прошу вас, – сказал Штирлиц, возвращая метру кожаное, дорогое меню, в котором была заложена глянцевая бумага с наименованием двух блюд: кролик и рыба.