Весть б том, что Добрынин будет зрячим, облетела весь отряд, расположившийся на ночь в лесной низине. Вспыхнули небольшие костры, разведённые лишь для того, чтобы сварить бульбу и просушить совершенно мокрые портянки. Все говорили о Добрынине. Немало тут было рассказано всевозможных случаев. Основываясь на них, одни утверждали, что Добрынин й§йек останется слепым, а другие считали, что он может излечиться.
— Излечиться?! Держи карман шире! — говорыд с какой‑то непонятной злостью Петр Гарпун, глотая, почти не прожёвывая, картофель с обугленной кожицей. — Все мы здесь погибнем.
Дурак ты! — не вытерпел Юрий Румянцев, лежавший на животе у костра и не вступавший до этого в разговор. — А ты знаешь Филатова? Он и не таких, как Серёжа, зрячими делал.
— Вот ты и есть, Юрочка, самый дурак, — ответил Гарпун. — Ведь то Филатов, а не наш доктор Андрюша.
— Не злобствуй, Петр, — сказал серьёзно Свиягин, с грустью прглядывая на Гарпуна, лицо которого то краснело, то бледнело. «Что с ним? Прыгает то туда, то сюда, — накличет парень беду на себя. Вот так и бывает: собьётся человек с пути, заблудится меж трёх сосен и мечется из. стороны в сторону до тех пор, пока из сил не выбьется и не упадёт».
Свиягин отозвал Гарпуна в сторону и, взяв его выше локтя, стиснул ему руку:
— Что с тобой, Гарпун?
Гарпун безнадёжно махнул рукой.
— Эх, говорить не хочется. Тоска! Вот какая тоска… Погубит нас Макей. Куда ведёт? Кругом немцы. Вон Добрынин ослеп…
Голос его дрожал, губы кривились, и он судорожно глотал слюну. Вид у него был жалкий. Женоподобное толстое лицо его с тонкими губами совсем стало походить на старушечье.
Свиягина передёрнуло. С какой‑то поспешностью он оторвал от него свою руку и поморщился. Он понял, что Гарпун не столько жалеет Добрынина, сколько боится за себя. Гарпун, в самом деле, в глубине души был убеждён, что до прихода сюда Красной Армии они, партизаны, погибнут все, как один.
— У нас спасенье только на луне и в земле, — глухим голосом сказал Гарпун.
— Ну, это ты зря, — сухо ответил ему Свиягин. И, не найдя больше в своём сердце доброго чувства к этому рыхлому человеку, он пошёл от него прочь.
Свиягин подошёл к потухающему костру, молча лёг рядом с Юрием Румянцевым, длинные ноги которого утопали в темноте ночи.
— Не люблю оперы. Нудное дело! — говорил Юрий Румянцев, и слышно было по голосу, что он смеётся.
«Ужова разыгрывает», — подумал Свиягин и начал подбрасывать в костёр сухие веточки. Они вдруг вспыхнули и осветили лица собеседников. Румянцев, заговорщически подмигивая кому‑то, скалил зубы. Русая прядь его волос, упругим завитком упавшая на розовый широ–кии лоб, казалось, тоже кому‑то подмигивала. Полное лицо его дышало здоровьем. Лицо Ужова, напротив, было до синевы бледным, испитым и это рельефно подчёркивали чёрные, как смоль, волосы с лёгкой проседью на висках. Он был, как всегда, серьёзен и задумчив. Только возбуждённо горели большие грустные глаза.
— Зачем ты смеёшься, Юра? — говорил Ужов жалобным голосом. — Опера — это и есть истиннее искусство.
— Ну, какое же это искусство! Это, наверное, и есть искусство для искусства? А? Кому нужно это? Другое дело — оперетта! Всё в ней, от костюмов до небольшой песенки, искрится и блестит. Сколько шуток, какие пляски! И душой, и телом отдыхаешь.
— Ты, Юра, говоришь пошлости, — возразил Румянцеву Ужов. Он говорил серьёзно и тихо, вполне убеждённый в правоте своих доводов. Румянцева и в самом деле трудно было понять: серьёзно он говорит или шутит.
Свиягин устало улыбнулся. В разговор он решил не вмешиваться. «И Румянцев, и Ужов, — думал он, — неправы. В своём роде и то, и другое хорошо. Искусство может быть даже в клоунаде, если та сделана со вкусом и умом».
Дымное зарево костров делали ночь ещё более тёмной и мрачной. Брошенные кем‑то в костёр ветви сухого ельника вначале густо и черно зачадили, потом загорелись весёлым ярким пламенем.
Свиягин, не отрываясь, смотрел на костёр, любуясь огнём. А рядом лежал, едва тлея, тёмный гнилой пень. И невольное сравнение пришло Свиягину в голову. «Вот и среди людей так: одни, подобно Макею, горят ярко к беспокойно, как этот костёр, согревая сердца другим и воспламеняя их. Другие, как Гарпун, тлеют всю жизнь, как этот пень». Когда Свиягин оторвал свои глаза от костра, бросавшего в чёрное небо мятущуюся мошкару искр, ему показалось, что мрак ночи стал ещё более густым, до жути непроницаемым.
Дежурный подал команду «отбой», и сразу говор начал стихать, костры — гаснуть. Ярче засверкали ЗЕёзды.
Все уснули. Только у одного костра всё ещё сидели семь или восемь человек. Разговор они вели полушёпотом. Среди них был и Макей, прямой и сосредоточенный. Посасывая трубочку, он внимательно прислушивался к тихой беседе своих хлопцев. Говорили они о разном. Догмарев вспомнил, как он работал в колхозе и чуть было не женился на знатной доярке.
— Ну, и что же? — спросил Макей.
— Горда! К ней и на зисе не подъедешь. У неё орден на шёлковой кофточке. А я тогда что? Вроде Ванька, и всё. Теперь бы!
— Хвались больше. Теперь‑то ты кто такой? Всё тот же: белобрысый, курносый…