Я знал, что не смогу. Было время, когда я ненавидел это чуть ли не больше всего на свете — снова и снова оказываться на залитом солнцем пустом пыльном чердаке и понимать, что ты опять что-то придумал. Сотвори яблоко. Сотвори хлеб. Цыплёнка. Увеличь цыплёнка. Спрячь цыплёнка (я отказался, и он вырос в петуха, и это был единственный раз, когда ты отпустил меня до того, как я выполнил задание). И вот теперь — прояви дверь. Не разнеси в щепки, уж это бы я смог, а прочерти дверь из стены — но для этого надо было перестать на тебя злиться.
Однажды я не выдержал и сказал:
— Вот сразу видно, где ты рос.
Ты как раз медленно сгущал солнечный луч — ещё одна вещь, которую я никогда не смогу, — и сперва аккуратно вылепил из него, как из дрожащего раскалённого стекла, псевдоромашку с заострёнными лепестками, а потом уже повернулся ко мне:
— Ну да, и с кем я рос, тоже заметно. Ты как-то недостаточно чётко выражаешь мысль.
Ты редко обижался, но всегда после этого больно становилось почему-то мне. Больно и стыдно, будто бы я расплакался при всех, и лицо красное, распухшее, совсем детское.
А ещё как-то я сказал:
— Лучше б ты умер в тот раз.
Так можно говорить ребёнку, но мне было уже тринадцать, кажется. Я опускаю тот факт, что для тебя ребёнком пребуду всегда; в тот раз ты сказал:
— А я никогда и не утверждал, что это хорошо, что я жив.
Или вот ещё:
— А я разве когда-то называл себя подходящим объектом для любви?
Нет, ты не называл, но ты им был. Вся моя жизнь была сон и твоё появление, и кто угодно выиграл бы на фоне того сна, а ты ещё и постарался. При чём тут слова.
День, когда у него впервые получилось что-то настоящее, сперва проходил отвратительно, Ирвин помнил. Шандор пришёл пораньше, это было здорово, но вспомнил, что они учили в прошлый раз, а вот это было не здорово совсем. По правде говоря, провести уроки Шандор забывал всего два раза, но Ирвин каждый раз надеялся.
— Ну что? — Шандор остановился на пороге его, Ирвина, комнаты, глаза смеялись. Чай был допит, морковный пирог истреблён, деваться некуда. Ирвин, конечно, спешно уткнулся в какую-то книжку, но и годы спустя не смог бы рассказать, о чём там было.
— Пойдём, герой, раньше начнём — раньше закончим.
— А если я читаю что-то важное?
— Ой, вряд ли. Я думаю, ты мне даже не расскажешь, о чём там говорится.
Ирвин засопел. Ненавидел, когда над ним смеялись, тем более — когда смеялся Шандор, а всего больше он в то время ненавидел, когда Шандор оказывался прав.
Они начали изучать исцеление, и до чего же это было муторно. Встречных раненых маленьких зверят Ирвин и раньше исцелял на одном сочувствии, потом валялся полдня с головной болью, но раны же затягивались, он сам видел, и только шерсть на тех местах была короче, будто выстриженная. Но у него получалось! А Шандор сказал:
— Это ясно, что ты сочувствуешь зверям, ты же их любишь. Но тот, кого ты исцеляешь, может бесить тебя в этот же самый момент, вот в чём вся штука.
Он что-то шепнул, и на тыльной стороне его ладони протянулась царапина, яркая, но неглубокая. Протянул руку Ирвину:
— Вперёд.
— Но ты же сам себя?
— Вот именно. Тот, кого ты исцеляешь, может вести себя как идиот, орать, ругаться, проклинать тебя же.
Ирвину куда больше нравились те занятия, где нужно было орать и крушить. Шандору он либо заращивал царапины так лихо, что потом они дымились, либо вовсе не мог. Шандор качал головой:
— Ну ладно, в следующий раз ещё попробуем.
И вот он, этот следующий раз. Ирвин отбросил книгу («аккуратнее»), ударил подушку (молчание) и всё-таки отправился с Шандором на чердак, где они обычно занимались. Там было больше места и больше света, и это имело смысл, когда они дрались, но с этим муторным заращиванием почему нельзя было остаться на диване в общей комнате?..
— Избыток мебели мешает сосредоточиться, — Шандор повёл плечами, слушая своё, — во всяком случае, так считается. В следующий раз можем попробовать в гостиной, почему нет, а сейчас вспомни, что я говорил.
Стульев тут не было, сидели на брёвнах. Когда был маленьким, Ирвин любил сюда сбегать — представлял, что никто не знает, где он, и что он сам забыл, кто он такой. А потом чердак стал местом учёбы и все сказки попрятались по углам.
— Давай. Представляй, что ты дышишь на стекло, и нужно очень-очень осторожно. Тебе не важно, кто я, что я делаю и кто там что орёт на заднем плане.
— Никто не орёт.
— Это пока. Ой, мамочки, какой кошмар, ты посмотри.
Царапина на сей раз почему-то была в форме сердечка.
— Я не несу за это никакой ответственности, — Шандор как будто хотел рассмеяться, но держался, — твоё любимое оправдание сегодня будет моим.
— А?
— Я случайно. Исцеляй сердечко, что уж теперь. Представь, что ты рисуешь, еле-еле нажимаешь карандашом.
Все эти «еле-еле», «потихоньку» были самым ужасным в их занятиях. Ирвин ненавидел «потихоньку». Он любил всё сразу.
— М-да, — сказал Шандор, когда Ирвин с третьего раза так ничего и не исцелил, только покраснел, — может, тебя заставить бисером шить?
— Ненавижу бисер.
— Так в этом и суть, принцип-то один и тот же.
— Ты смеёшься!
— Да, смеюсь, извини. Кричать не нужно.