…Это была когда-то широкая мощеная дорога, сейчас заплывшая землей, поросшая кустарником и деревьями. Кое-где мшистый дерн сняли, и там обнажились желто-серые каменные блоки, формой напоминавшие буханки хлеба, но побольше размером — так где-то с маленький чемодан. Их начали выворачивать из кладки и сооружать бруствер, но потом бросили это дело.
— Дорога, мощенная желтым кирпичом, — с кривой усмешкой сказал Стриженов.
Давид кивнул. Дальше, за бруствером, дорога обозначилась более явно, там не было ни мха, ни кустов.
А здесь шел, похоже, немаленький бой. Гильз-то…
Метрах в пятидесяти от недоделанного бруствера как-то нехорошо чернело круглое отверстие. Вход в туннель. Что Стриженова напрягло — так это то, что он никак не мог определить на глаз, каков размер этой гнусной дыры. Пройдет человек, или автомобиль, или вагон? Чернота струилась и завораживала.
— Трое со мной, — сказал он. — Ты, ты и ты. Поручник!
Булаховский подскочил, вытянулся. Он стал черен и худ, былое брюшко исчезло, глаза ввалились, но усы гонорливо топорщились.
— Остаетесь за старшего. Займете круговую оборону. Держаться до нашего возвращения. Если мы не вернемся… — Стриженов задумался, — через восемь часов, поступайте по обстановке. В любом случае постарайтесь сохранить роту. — Стриженов снова задумался. Поручник ждал. — Ежи, я знаю, задача не по силам, но… нельзя допустить, чтобы туда, — он кивнул на вход, — проник неприятель. Ни сейчас, ни потом. У меня нет готовых планов на этот счет. Думайте.
— Слушаюсь, — Булаховский двумя пальцами коснулся берета. — Разрешите выполнять?
Стриженов кивнул.
— Стоп! — Давид замер, поднял руку. Все остановились и прислушались. Сначала казалось, что царит полная тишина, но потом донесся слабый звук: будто где-то далеко о стекло бился шмель.
— Там, — уверенно показал Деркач.
Стриженов направил туда луч фонаря.
Решетка в полу. Несколько прутьев отпилены. Ступени вниз.
Там, где кончались ступени, была небольшая площадка, а сразу за ней — створки раздвижной двери. Между створками, как будто мешая им сомкнуться, торчали два французских солдатских ботинка. Носками вниз и такими знакомыми каждому легионеру рубчатыми подошвами в эту сторону.
Потом один ботинок слабо дернулся. Будто его обладатель хотел шагнуть или поползти, но сил больше не было.
— Деркач, посмот… — начал было Стриженов, но Давид оборвал его:
— Нет. Стойте здесь, не двигайтесь. Пойду только я.
— Не понял, — сказал Стриженов. — Теперь ты командуешь?
— Ты, ты. К черту, Игорь. Я могу туда пойти, это безопасно — для меня. Для вас — не знаю.
— Не понял, — повторил Стриженов.
— Сейчас. Вытащу парня — и объясню. Хорошо? Врагов там нет, а просто… ну, такое место, что… В общем, стойте здесь. И светите получше.
Да, со светом в этом кем-то проклятом подземелье обстояло странно, если не сказать грубее. Сначала все думали, что просто садятся аккумуляторы в фонарях, но нет: стоит подняться на этаж выше, и свет делается ярче. Спуститься — ослабевает. Здесь, в подвале, фонари светили как сквозь пыль: тускло, дохло, красновато.
А звуки — наоборот. Они не становились громче, но — глубже, богаче, обрастали обертонами, оттенками, эхом…
Даже в свете трех фонарей — и четвертого, который нес сам Давид, — было плохо видно, что происходит внизу. Вроде бы Давид раздвинул створки дверей, вроде бы выволок за ноги кого-то… и видно плохо не потому, что темно, а потому, что как-то не резко, что ли…
Потом Давид наклонился, подхватил спасенного на руки и пошел наверх.
— Отойдите, ребята… дайте воздуху…
Человек, которого он вынес, был в хамелеонистом камуфляже размера на четыре больше, чем нужно. Незнакомое, очень старое и изможденное лицо. Длинные, в колтунах, седые волосы.
— Денис… — позвал Давид сдавленно. Голос у него был такой, что казалось: он вот-вот расплачется. — Денис, дружище…
Глубоко запавшие глаза медленно приоткрылись. И через секунду закрылись снова: Денису было невмоготу выдерживать такую нагрузку, такую непосильную тяжесть.
— Зачем же ты туда сунулся? — сказал Давид. — Зачем? Я же просил: только найти…
Лежащий медленно повернул голову чуть вправо и чуть влево. Губы его дрогнули, но слов никто не расслышал.
— Ему двадцать шесть лет, — сказал, ни к кому не обращаясь, Давид.