— Птичкам и мышкам бы осталась, те бы с голоду не померли, — сказал Данила и уснул тут же — руки раскинул, лицом с полузакрытыми глазами в небо; небо к нему, к Даниле, обратилось.

Зима того года, помню, выдалась суровой, корму в лесу было мало, и, на самом деле, много птицы и зверья тогда погибло с голоду.

Ну, это так уж.

Приходила днём Эрна. Сидели они тут, в столовой, с мамой долго. Меня в доме не было, и о чём они говорили, не знаю. Мама после рассказала, что ребёнка своего жалела и оправдывала, валя бедувсю на его дружка, на Генку Устюжанина: мол, это тот всё, а её-то, дескать, тихий, смирный.

«Тихий, тихий, — сказал отец. — Человека только зарезал. Как не тихий… Как чёрт в омуте, палец в воду только сунь, и утянет».

«Ну, кто там знат, — сказала мама. — Он, не он ли, не известно… Не доказали-то пока».

«Ну, как не он-то, раз сидит, — сказал отец. — Значит, сидит, пока не выпустили. Ладно. А доказать-то, уж докажут».

Управились мы с мамой.

Поужинали.

Прочитал я маме:

«После того опять явился Иисус ученикам Своим при море Тивериадском. Явился же так…

Многое и другое сотворил Иисус: но если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг. Аминь».

Прочитал я последнюю главу Евангелия от Иоанна, отложил Книгу. На улицу вышел. Побыл там сколько-то. И в дом вернулся. Слышу:

— Ну я же человек, — говорит отец.

— Дак и чё что, — говорит мама.

— Не дерево.

— Ну дак и чё что?

— Это тому — растёт оно, срубили ли его… как было деревом, так им и осталось, на что путнее ли пошло, в лесу ли сгнило. А я-то должен, баба, видеть, узнать, почувствовать ли как-то. Иначе как?! Никак иначе. Пусть мне родители, к примеру, скажут: о, эта девка, мол, хорошая, и ты на ней жениться должен, а я её в глаза ещё не видел. Может, хорошая, я им и верю. Но я ведь должен полюбить. И вера ваша как… она же из… не знаю… полюби, узнай сначала, после верь уж… не наоборот же. Так я это понимаю. А так же это как оно? — тогда, выходит, что вслепую… человеку-то неподходяще.

— Я и не знаю, чё тебе сказать, — говорит мама.

— Я сам не маленький. Чё ты мне скажешь? — говорит отец.

— Спать пойду, устала сёдни чё-то, — говорит мама.

— Ну идь работала, — говорит отец, — дак и устала. Меня-то тоже чё-то клонит…

Разошлись они по своим комнатам, углам.

Мама помолилась. Отец поскрёб окно, ногтём наверное, зачем-то, после тахтою проскрипел.

Утихли.

Побродил я по дому.

Сел на диван. Прилёг после.

Слушал, слушал, как улица вздыхает, и забылся.

Проснулся.

Разделся. Устроился под одеяло.

Глаза сомкнул уж только на рассвете.

<p>22</p>

27 апреля.

Светлое Христово Воскресение.

Пасха.

Очень уж погожее утро — лучится; его и слышно — и звучит оно особенно.

Щебечут и галдят на улице птицы.

В доме пронизано всё ярким светом — из-за него и стен не видно даже.

Я просыпаюсь — с ощущением чего-то… Откидываю одеяло. Встаю ногами на тёплое, солнечное, пятно на полу. Убираю постель. Одеваюсь.

Вижу:

За вербами, которые я принёс неделю назад из леса, распушившимися, словно шмелями облепленными, стоит икона обретённая, которую я нашёл в подполье Сушихиной избы.

Помывшись, иду на кухню — там мама.

— Христос воскрес!

— Воистину воскресе.

Возле маминых ног, потираясь, вращается кошка, урчит — по случаю Великого дня её не гонит мама из избы. Отец её, наверное, не слышит.

Иду в столовую.

На столе, залитом солнечным светом — солнце сюда заглядывает только ранним утром, — стоит деревянная чашка с крашеными яйцами.

Отец в праздничной рубахе сидит за столом. Нащупывает рукой чашку, берёт из неё яйцо, разглядывает долго его пальцами и спрашивает:

— А какого оно цвета?!

— Голубое! — отвечает ему с кухни мама.

— Как небо?! — спрашивает отец.

— Как небо! — говорит мама.

— Угадал, — говорит отец.

Лицо его будто светлеет — улыбается.

— Сон сёдня видел, — говорит он.

— А?! — переспрашивает с кухни мама.

— Сон видел сёдни! — повторяет отец, не раздражаясь.

— Ну?! — говорит мама.

— А будто утро раннее, трава в росе. Прокос дойти мне будто надо… Иду, кошу. Литовка будто острая… В конце прокоса кто-то в белом, светлом… А из-за края солнце будто всходит…

— Ну?! — говорит мама.

— А всё, — говорит отец.

— А-а, — говорит мама.

Выходит она с кухни, садится в столовой на табуретку, смотрит то на меня, то на отца, и подбородок её плачет.

Отец яйцо в ладони держит — как небо.

А у меня: зуб коренной вдруг разболелся — дырявый сразу, кажется, от мозга и до копчика. Стою, терплю и, водки выпить, что ли, думаю, не то доймёт ведь, окаянный.

Как по заказу.

Постучав громко в дверь, входит Гриша Фоминых. Улыбается — в дверях бы с нею не застрял, с улыбкой-то — широкая. Выпивший — развязал. Три отгула на работе взял, так и расслабился.

— Христос воскрес, тётка Елена!

— Воистину воскресе.

— Христос воскрес, — говорит мне Гриша.

— Воистину, — отвечаю.

И обнялись, расцеловались. Грише до нас приходится склоняться.

— Ну, Николай Павлович… — говорит Гриша, к отцу обращаясь.

— Ну дак, — говорит отец.

— И я вот, — говорит Гриша.

Перейти на страницу:

Похожие книги