Оказался хозяин наш неплохим человеком. Нет, он не дал мне денег на новый обогреватель. Но дал ключ от закрытой комнаты и сказал, что в ней есть специальный обогреватель. Там его отчим принимал пациентов, а это полагалось делать в тепле.
– Возьми ключ от комнаты,– сказал он,– работай в ней, пока такие холода, но обещай не пользоваться ею для жилья. Мама, когда завещала мне эту квартиру, просила в кабинете ее мужа оставить в первый год все как было, в память о нем. Честно, не знаю зачем… Прихоть стариков, думаю, но и не уважить не могу. Но ты работай там, пока зима. А потом я закрою комнату.
Так я оказалась обладательницей заветного ключа и своего творческого уголка. То, что в его углу все еще стояло гинекологическое кресло, меня совершенно не смущало. Главное, там были стол, удобный стул и действительно теплая батарея. Я закрывалась там и писала свои первые израильские рассказы. О нас с вами, о русскоязычных израильтянах той поры, об удивительной школе репатриации, которую каждому из нас пришлось пройти, и не всегда с отличными оценками. Все бывало…
В комнате также стоял книжный шкаф. По большей части в нем была литература на медицинские темы, причем на латыни или на польском языке, так что меня она мало интересовала.
Я решила не трогать в этой комнате ничего… Но однажды у меня сломался карандаш, я имела привычку делать пометки карандашом, чтобы потом их стирать. И я, не раздумывая, открыла верхний ящик письменного стола, почему-то предположив, что там есть точилка.
Точилки не было. Но лежала старая деревянная шкатулка. И она манила меня к себе… Так бывает? Я ведь ничем не планировала пользоваться в этой комнате и трогать ничего не собиралась.
И все же я открыла ее. А в ней оказались бумаги. Сначала я решила, что они на иврите, но затем поняла, что на идиш. И несколько фотографий. На одной чудесный маленький мальчик. На другой родители с мальчиком и колясочкой… Значит, появился еще ребенок в этой семье. Я вдруг поняла, что прикоснулась к боли, к чужой боли. К тому, что было необыкновенно дорого человеку, если он хранил это в самом удобном месте, чтобы вынуть, посмотреть, погладить любимые лица на фотографиях и вернуть на место.
Для меня этот доктор, человек, за столом которого я сейчас сидела, вдруг ожил…
Шел месяц март, уже потеплело, и я, как честный человек, собиралась закрыть эту комнату. С одной стороны, кому я мешаю здесь, а с другой, сдержать слово – это правильно.
Но все же я спросила хозяина о шкатулке и о фотографиях в ней. Он недоуменно пожал плечами. Тогда я открыла верхний ящик письменного стола и показала ему.
– Я ничего об отчиме не знал,– грустно сказал он, разглядывая фото.– Маме было с ним хорошо, остальное меня меньше всего интересовало. Да, это он на фотографиях. Только молодой и, похоже, счастливый. Улыбается… Я его никогда не видел улыбающимся. Теперь я, кажется, понимаю, кто на фотографиях этих… Была у него в прошлом семья – жена, маленькие дети,– да только погибли все в Освенциме. Он выжил каким-то чудом.
– Мы даже не знаем, как их звали,– так же грустно заметила я.
– Теперь и не узнаем… Слишком поздно, никого из его родных не осталось. Так уходят семейные истории. В никуда.
Вскоре я вернула ключи хозяину. И больше в эту комнату не заходила. Через полтора года мы смогли купить нашу первую квартиру на Родине. Но эти письма и безымянные фотографии, запечатлевшие рухнувшее счастье, запомнила навсегда.
С тех пор я пишу о Катастрофе в судьбах еврейских семей.
Мои истории не документальны. Это рассказы. Но в них всегда есть правда жизни. Эта правда с еврейским народом – навсегда. Поэтому большинство моих рассказов не только о дне вчерашнем, но и о дне сегодняшнем.