Ее капитуляция перед пылом неожиданной страсти была настолько полной, что она была готова уступить свою самую уязвимую женскую сущность, которую большую часть времени успешно скрывала. Но Цветаева не была готова отказаться от своей материнской роли. Она обращалась к Вишняку в письмах «мое дитя», «мой маленький мальчик». «Мой маленький! — писала она. — Сейчас четыре часа утра. Я с Вами, лбом в Вашем плече, я готова отдать Вам все все стихи, прошедшие, пришедшие, те, что придут». На вершине страсти Цветаева была готова променять свой поэтический дар на возможность быть любимой женщиной. Она предлагала его Парнок и другим.
Она осознавала, что ее привлекла чувственность Вишняка, а не душа: «Я все знаю, Мужчина, я знаю, что Вы поверхностны, беспечны, несерьезны, но Ваша глубоко животная природа затрагивает меня глубже, чем иные души». Довольно скоро она почувствовала его раздражение, скуку от ее опекающих «наставлений». Ощущая свою неспособность следовать за ним в простом наслаждении, она начала строить защиту: «Я могу без вас. Я ни девочка, ни женщина; я обхожусь без кукол и без мужчин. Я могу без всего. Но, быть может, впервые я хотела бы этого не мочь».
Теперь ее непреодолимое давление раскрыть — или выдумать — душу Вишняка стало серьезным: «Не думай, что я презираю твое простое земное существо. Я люблю тебя всего целиком, с твоим взглядом, твоей улыбкой, твоей походкой, твоей ленью — врожденной, родной, родной, естественной, — со всем этим твоим смутным (для тебя, не для меня) началом души: доброты, сострадания и самоотречения». Цветаева хотела заменить беззаботного, любящего удовольствия Вишняка на одухотворенного человека, ищущего более возвышенного, более тесного единения, чем то, которое мог дать только секс. Она хотела, чтобы он, по существу своему эпикуреец, принял ее любимое изречение Бетховена «радость через боль». Но вскоре она поняла, что ее надежда напрасна. На полях одного письма она написала: «Надежда имеет крылья. Мои надежды — камни на сердце: желания, которым не хватило времени стать надеждами, но которые немедленно превратились в первую очередь в отчаяние, в бремя, в тяжесть! Не дай Бог мне снова понадеяться на себя!»
Десятилетняя Аля, казалось, лучше чем мать понимала, что в действительности в Вишняке не было противоречия — «в нем было мало души, поскольку ему был нужен покой, отдых, сон, комфорт — как раз то, что не нужно душе». Она также ясно видела пропасть между Вишняком и Цветаевой. «Марина говорит с Геликоном как великан, а он понимает ее, как житель Востока может понимать человека с Северного полюса, и это просто как соблазнение».
Когда Вишняк уехал на море с женой и сыном, Цветаева поняла, что ее любовь душит его. Она полагала, что он любил ее через ее стихи, в то время как другие любили ее поэзию, потому что любили ее саму. С большой проницательностью она добавляет: «В обоих случаях больше терпели, чем любили. Чтобы внести ясность: во мне всегда было что-то лишнее для моих близких; для «чего-то» читали «большую часть», всю — слишком много; либо мою живую сущность, либо сущность моей поэзии». Какая жестокая правда для женщины, которая всю жизнь жаждала, чтобы ее принимали полностью.
9 июля, как Цветаева изобразила в письме, она лежала на холодном полу на балконе и ждала Вишняка. Прислушиваясь к шагам на улице, она знала, что он не придет. Но она все еще надеялась. Ее реакцией, как всегда, было самообладание и вызывающее поведение перед лицом отчаяния. Сравнивая жизнь с плохо скроенной и заплатанной одеждой, она отказалась стать на колени и поднять с пола оставшиеся лоскуты: «Нет, нет и нет. Обе руки за спиной. А спина очень прямая».
Можно с уверенностью допустить, что реакцией Вишняка на поток эмоций, требований и нагоняев Цветаевой было как можно быстрее вернуться к семье, к друзьям, к обычному состоянию. В его единственном письме Цветаевой, которое она включила в перевод, напыщенном и холодном, в деловой манере перечисляются вещи, которые он возвращает ей: письма, блокноты, книги. Единственное личное предложение: «Я помню Вас на балконе, с лицом, обращенном к темному небу, неумолимое ко всем».
Цветаева 30 июня написала об этом балконе стихотворение, которое лучше всех писем передает, что значил для нее Вишняк:
Балкон