Несмотря на трудности, на которые жалуется Цветаева, и скудость интереса к ее последним произведениям со стороны русской прессы, она начинает новый цикл стихотворений – на этот раз посвященный Пушкину. Через судьбу величайшего из поэтов, творчество которого вдохновляло ее всю жизнь, Марина раскрывает ответственность императорской власти, которая неустанно над ним глумилась, подавляла его и душила своими запретами и своими притеснениями. Делая это, Цветаева осознавала, что подвергает себя опасности, потому что ее стихи часть эмигрантов может понять неправильно и, исказив их смысл, отнести к «революционной пропаганде». И действительно – «Современные записки» отказались публиковать этот цикл. И только фрагменты из ее критического исследования «Искусство при свете совести» появились в этом издании – одном из немногих уцелевших в Париже изгнанников, да и то – с такими сокращениями, что, по признанию Марины, она читала и сама не понимала «связи, какая в оригинале – была!».[202] Зато теперь[203] Цветаевой заинтересовался только что созданный журнал «Новый град», ориентировавшийся на историко-религиозную тематику и искавший правды в союзе христианских традиций и социалистических догматов. Там Марина сможет присоединиться к группе сотрудничавших с новым изданием выдающихся русских мыслителей – таких, как Георгий Федотов, Сергей Булгаков, Николай Бердяев… Не эта ли перспектива вдохновила ее на создание эстетического трактата «Поэт и время»? В нем она развивала идею о том, что поэт всегда должен плыть против течения, быть вне сутолоки повседневной жизни, что – по определению – он детонатор и его миссия – не угождать безликой толпе, а быть всегда и везде впереди своего времени. Ни законы общества, ни законы морали не заслуживают того, чтобы к их запретам прислушивался тот, кто наделен поэтическим даром с колыбели. Мимоходом она выбранила русских изгнанников, которые теряют время на ссоры. Эта нотация обошлась ей дорого: теперь уже Цветаева лишилась симпатии чуть ли не последних своих соотечественников.
Непонимание со стороны русских раздражало Марину, и она переключилась на французов: написала по-французски короткое эссе о сапфической любви «Письмо к Амазонке». Это был ответ на книгу французской писательницы, американки по происхождению, Натали Клиффорд-Барни. «Мысли Амазонки» были впервые выпущены в свет в 1918 году и адресованы Реми де Гурмону, влюбленному в Натали.[204] Теперь Натали Барни держала литературный салон в своем парижском особняке на улице Жакоб (дом 20). Марина была приглашена туда на один из приемов. Открыв для себя представленную ей «странную русскую поэтессу», Натали была совершенно покорена ее нонконформизмом и мальчишеским очарованием. Марина же, со своей стороны, обнаружила в чувствах к ней хозяйки салона отдаленное сходство с чувствами, какие связывали ее когда-то с Софьей Парнок и Сонечкой Голлидэй. Но в «Письме к Амазонке» Цветаева куда меньше интересуется физической тягой друг к другу особ одного пола, чем материнской нежностью, желанием защитить, убаюкать, которые одна женщина может испытывать к другой. Заканчивая анализ гомосексуальных отношений между женщинами, она делает вывод: единственное препятствие для такой любви – органическая потребность женщины в материнстве. Именно потому, что женщина создана для того, чтобы рождать на свет детей, она ищет иногда общества мужчины. Все остальное – только литература, заявляет Цветаева.
Одновременно с размышлениями на щекотливую тему о том, какие трудности встают на пути у «противоестественных пар», Марине приходилось готовиться к переезду, снова вызванному финансовыми затруднениями. Из Медона семья перебралась в Кламар, где друзья нашли для Эфронов маленькую и не такую дорогую, как прежняя, квартиру в доме 101 по улице Кондорсе. Другие русские жили поблизости, следовательно, Марине не будет там одиноко. Но и тут тоже денежные дела шли хуже некуда. Едва водворившись на новое место жительства, Марина принялась умолять Федотова: «Вчера писала Рудневу[205] с просьбой дать мне 100 франков за конец „Искусства при свете совести“ в январской книге, – уже получила корректуру. Не могли бы Вы, милый Георгий Петрович, попросить о том же Фондаминского?[206] Идут праздники – уже на ноги наступают – а нам не то что нечего дать на чай, сами без чаю и без всего. – Если можете!»[207] И позже – уже после переезда на улицу Лазара Карне: