Близкие Марины и не подозревают, какие творческие муки она испытывает, какие сомнения терзают ее душу. И Сергей, и Ариадна поглощены только собственными делами и заботами. Даже когда они находятся рядом, она ощущает себя одинокой, такой одинокой, будто она вообще одна в мире… «Сергей Яковлевич совсем ушел в Советскую Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то, что хочет», – жалуется она все той же Анне Тесковой.[217] И в самом деле – бывший доброволец Белой армии Сергей Эфрон стал к тому времени одним из активнейших членов «Союза возвращения на родину». Вот уже несколько месяцев он встречался с приезжими русскими, которые вполне могли быть агентами коммунистов, и совершенно не интересовался хозяйственными и финансовыми трудностями. Впрочем, тут они были единодушны с дочерью, которая ходила за ним по пятам, слушала его разглагольствования разинув рот и решительно заявляла, что хотела бы вернуться в родную страну, ибо только оттуда «прольется свет». Вспоминая, насколько чудесная духовная общность была у нее когда-то с Ариадной, Марина пыталась измерить, какою же теперь глубокой стала пропасть между ними. Тогда, в прошлом, она так же часто удивлялась и радовалась тому, как схожи их вкусы и реакции, теперь – так же часто – тому, что, перестав быть маленькой, Аля перестала быть не только ее ребенком, но и ее другом. Она напрасно искала в этой молодой – такой уравновешенной, такой разумной и такой холодной – женщине отражение собственного взрывного темперамента, собственного презрения к царящим в обществе условностям. «Это не я! Это не я!» – горестно восклицала Цветаева в письмах Вере Буниной. И любимому сыну не удавалось утешить мать, вот так вот «потерявшую» дочь. Конечно, у Мура, которому и было-то всего семь лет, характер еще не совсем определился. Но это был явный размазня, вялый и апатичный, капризный и довольно безэмоциональный. Хорошо еще, не подошел возраст, когда он мог бы заинтересоваться политикой! Но тем не менее он уже скулил, приходя из школы, что другие дети издеваются над его акцентом и дразнят «грязным русским». И – по примеру отца и сестры – поговаривал о возвращении в Россию, считая ее страной вечных каникул. Но разве не желала сама Марина для него того же, когда писала «Стихи к сыну»? Разве не утверждала она в этих неосторожных строках, будто место молодежи – там, на этой мифической родине, разве не говорила, обращаясь к юным: «слеп – / Вас ведущий на панихиду / По народу, который хлеб / ест, и вам его даст, – как скоро / Из Медона – да на Кубань»?

Она уже не понимала, где теперь ее место как женщины, как жены, как поэта… Творчество… Ах! Забыть о Советской России, о семье, о неоплаченной квартире, о хозяйственных хлопотах, о нежелании парижской прессы сотрудничать с нею и грубых окриках отдельных критиков, – ах, если бы забыть обо всем этом и жить только ради рифмы, только ради ритма! Все ее существование было аскезой, самоотрицанием. Неужели когда-нибудь судьба вознаградит ее за этот отказ от себя самой, от своей сути? Нет, больше надеяться не на что. Если она и продолжает писать, то только потому, что нигде и ни с кем она не чувствует себя такой свободной, как со своим письменным столом. В одном из стихотворений цикла «Стол» 1933 года она пишет, обращаясь к нему: «Мой письменный верный мул!», она подчеркивает:

Тридцатая годовщинаСоюза – держись, злецы!Я знаю твои морщины,Изъяны, рубцы, зубцы —Малейшую из зазубрин!(Зубами – коль стих не шел!)Да, был человек возлюблен!И сей человек был – стол…

В других стихотворениях того же цикла она утверждала, что старый сосновый стол знает ее морщины, спрашивала, не автор ли он их… благодарила свой стол за то, что шел с ней «по всем путям», за то, что нес на себе «поклажу» ее грез…

Ариадна Эфрон включила в свои «Страницы воспоминаний» главу «Как она писала?». Вот она – почти целиком:

«Отметя все дела, все неотложности, с раннего утра, на свежую голову, на пустой и поджарый живот.

Налив себе кружечку кипящего черного кофе, ставила ее на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку – с тем же чувством ответственности, неизбежности, невозможности иначе.

Все, что в данный час на этом столе оказывалось лишним, отодвигала в стороны, освобождая, уже машинальным движением, место для тетради и для локтей.

Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредоточивалась мгновенно.

Глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась – острием мысли и пера.

На отдельных листах не писала – только в тетрадях, любых – от школьных до гроссбухов, лишь бы не расплывались чернила. В годы революции шила тетради сама.

Писала простой деревянной ручкой с тонким (школьным) пером. Самопишущими ручками не пользовалась никогда.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русские портреты

Похожие книги