Хотел еще написать о грустном. Вот примерно в это время, как же я тосковал по Клодию, и как не верил, что его нет, и как думал, что он спасся каким-то чудом, и мне снился он, и слышался его голос, и я узнавал его в незнакомых людях. Я верил, что Клодий не мог пропасть бесследно.
С этим мне тоже помог Цезарь. Я думал, что восстание галлов, из-за которого мне и пришлось досрочно покинуть Рим и отправиться обратно в Галлию, здорово меня отвлечет, но этого не случилось. А Цезарь заметил мое плачевное состояние, несмотря на то, что дел у него было по горло. Он сказал:
— Я вижу, что ты несколько печален в последнее время. Это из-за смерти Клодия Пульхра? Она печалит и меня.
— Да, — сказал я. — Мы с Клодием Пульхром не были друзьями, во всяком случае, в последние годы, но теперь я скучаю.
— Знаешь, какая мысль помогает мне в последнее время? — спросил Цезарь легко. Он спокойно оглядывал зеленые галльские луга и небо в бегущих облаках, будто мы говорили о чем-то приятном.
— Нет, не знаю, какая?
— Я думаю, что мы не способны узнать других людей, мы любим, ненавидим, боимся и восхищаемся лишь их смутными образами, доступными нам. Лишь наше собственное истинное богатство души доступно нам в полной мере. Остальных мы видим искаженно.
— Как эти ребята в пещере у Платона? Которые смотрят на тени, а у них за спиной кто-то ходит?
— Да, вроде того.
— Меня всегда так пугал этот пример. Когда мой учитель рассказал мне все это, про тени, и про то, что люди никогда никогда не оборачиваются, мне стало так ужасно, я потом не мог заснуть. Я все думал: что же там на самом деле, что будет, если они обернутся, выдержит ли их разум истинный облик вещей?
— Антоний, — сказал мне Цезарь вполне искренне, безо всякой насмешки. — Ты потрясающе глубоко мыслишь. Примерно это я и имею в виду. Кто знает, как бы мы отнеслись друг к другу, если бы наши души слились.
Я вспомнил Фульвию, и ту ночь под экстази, сердце зашлось радостным биением.
— Но то, что у нас есть — представление о человеке, а не сам человек. И это смерть не в силах забрать у нас никоим образом, во всяком случае, до того, как навестит нас самих. Ты не знал Клодия Пульхра, у тебя было лишь представление о Клодии Пульхре. И оно умрет именно с тобой, а не с ним.
— А как же эта тоска? В сердце?
— О, это говорит в нас животное начало, — сказал Цезарь и плавно перевел тему в другое русло. Стало ли мне легче? Как всегда, когда меня пытался утешить он — нет. Но стало как-то по-иному. Наверное, я обрадовался возможности что-то сохранить, что-то, что неотделимо от меня и пребудет вечно (в моем понятии), пока не исчезнет сам великолепный Марк Антоний. А уж тогда кто-то сохранит свое представление о нем.
Правильным ли оно будет? Нет, как и сказал Цезарь, как минимум неполным. Но оно будет, и его тоже пронесут через свою крошечную вечность.
Ну да ладно, а дальше снова война, где смерть так привычна, что о ней не говорят, и ее не замечают.
Лучше расскажу тебе веселую историю, вот как. Не стоит грустить, не стоит думать о плохом, лучше вспомним с тобой прекрасные времена. Хотя теперь, вдумываясь и раскручивая воспоминание, не знаю, все-таки достаточно ли эта история весела. Ее самая главная часть — торжественна, самая важная — забавна, а начальная — сентиментальна.
Ладно, начнем с сентиментальной части. Через пару лет после смерти Клодия, Цезарь снова отправил меня в Рим.
— Гай Скрибоний Курион, твой друг, один из лучших, насколько я понимаю, — сказал мне Цезарь. — Теперь он народный трибун. Очень упрямый молодой человек, в свое время он попортил мне много крови. Но очень талантливый. И ты имеешь на него влияние, Антоний. Я хочу, чтобы ты донес до него одну простую мысль: я щедрый союзник.
Я умолчал о том, что когда-то Курион сам настойчиво советовал мне принять предложение Цезаря.
— Да, — сказал я. — Упомянуть, что вдвойне дает тот, кто дает быстро?
— Да, — сказал Цезарь. — Упомяни и это.
Курион, думал я, небось уже заждался предложения Цезаря. Он оставался его непримиримым противником, но, как и женщина, когда ее сдерживают рамки приличия, думаю, несколько выдавал себя этой нарочитой непримиримостью.
Тем более, я за него волновался, в последние полгода писем мне от него почти не приходило, а те, что были казались минимально информативными. Три года назад умер отец Куриона, и я думал, что с Куриона станется все еще переживать это. В конце концов, чувства Куриона к отцу были неоднозначны, но глубоки.
Приехав в Рим, я тут же нанес ему визит. Курион жил в доме его отца, и сколь же удивительно было, что дом этот не изменился. Будто Курион-старший выглянет сейчас из окна и крикнет, что мне сюда нельзя.
Я и не подозревал, что Курион способен поддерживать такой строгий порядок.
Он встретил меня радушно, крепко обнял и сказал:
— Как говорил мой папа, нет неожиданного визитера лучше, чем старый друг. Трюизм, конечно, но главная тут часть, в которой это говорил мой папа.