Надо сказать, денюжки, которые я насобирал, пришлось тут же спустить на прекрасное представление, мною же и устроенное. Не все, конечно, но некоторую часть. Однако я надеялся получить еще больше, чем в Греции, на зажиточном Востоке и не боялся трат.
Впрочем, когда же я боялся трат, дай-ка вспомнить, дай-ка подумать. Никогда, наверное.
Да, было все, сам город стал изумрудный от украсившего его плюща, я повелел увить им все, что можно, чтобы город дышал этим свежим запахом и прохладой, которую он приносил с собой. Разве не чудесно? Разве не навевает яркий, сверкающий на солнце плющ воспоминания о чудесном прохладном вине, выпитом в саду — у каждого хоть раз случался такой прекрасный день.
Мы с Поликсеной все продумали. Она говорила:
— Нужно пробудить их тайные воспоминания и удивить их буйством красок.
— Публика тут, как и в Риме, любит театральность.
— Даже больше, — сказала Поликсена. — Я из Эфеса, я прекрасно знаю, что город этот жарок и душен, они любят прохладу. Дай им образ, связанный с этим.
И мы стали думать над тем, как оживить этот город, и превратить его в прекрасное, цветущее, прохладное место.
Решено было украсить город плющом и прочей зеленью и раздавать людям прекрасное, прохладное вино. Сколько литров дорогущего вина я тогда извел? Не хочу считать и не буду.
Я нанял лучших музыкантов, игравших на причудливых восточных инструментах, лучших актеров, исполнявших роли сатиров, спутников Диониса, актрис, которые стали для меня бешеными от экстаза вакханками, полуобнаженными, заляпанными красным, не то вином, не то кровью.
Длинная процессия фокусников, музыкантов и актеров двигалась передо мной, все сверкало: лучшие наряды, лучшее вино, буйная зелень. Наконец, появился я в своей колеснице, едва ли одетый, но то, что на мне было — оно сверкало прекрасным, пурпурным, дорогим цветом, цветом венозной крови или вина.
В моих бычьих рогах запутались цветы, вокруг меня клубились дымы воскурений и звуки цимбал. Солнце сияло над моей головой, милосердное и безжалостное, сотканное из того же, из чего и я, из тех же бессмертных контрастов.
Мой въезд в Эфес был куда лучше триумфа. Триумф, в конце концов, оставляет тебя с ощущением того, что ты смертен. Въезд в Эфес превратил меня в бога.
Я осыпал людей золотом и серебром, за моей спиной выпускали из клеток птиц, пугали их, и птицы устремлялись вверх, усеивая собой весь небосвод.
О, я верю, я развлек всех. А главное, никто не ожидал ни такой щедрости, ни такой экстравагантности от римского правителя.
О, народ Востока, он столь долготерпелив. Я почувствовал, что они готовы меня принять, вот такого, каким я и был. Они готовы были любить пьяницу, готовы были любить развратника. То, за что меня порицали в Риме, распутство и развязность, вдруг превратилось в проявление моей божественной воли.
Я взмок и возбудился, член стоял колом, но мне не было неловко, вовсе нет, наоборот, то был символ плодородной силы и радости, которую она может дарить.
О, прекрасный въезд в Эфес, о сколько любви я испытал тогда, люди выкрикивали мое имя, женщины плакали, мужчины пытались дотронуться до меня, чтобы стать мне подобными, победоносными, сильными и прекрасными.
Каким живым я чувствовал себя, сколь многое я испытал тогда.
Как просто быть счастливым, правда? Я чувствовал тот самый экстаз, что обещали мне во время мистерии. Однако он настиг меня не там, а здесь, не как таинство, а как нечто явное, ясное, прилюдное.
Никакой тайны. Только любовь, столь много любви, что разрывается сердце.
— Податель Радости! — кричали они.
— Милосердный!
Да, после въезда в Эфес, закончившегося только когда небо посерело, и сумерки охватили буйство красок, созданное мной, я остался совершенно обессиленным.
В доме, который предоставил мне Эфес, я лежал на прохладных простынях, раскинув руки, и не мог пошевелиться. Кондиционер гонял по комнате холодный воздух и тихонько гудел. От меня пахло потом и благовониями, причудливый, роскошный, очень восточный запах.
О боги, подумал я, это свершилось.
Этот великолепный Марк Антоний, он же — Новый Дионис.
Мне вдруг вспомнился тот, кто живет в пещере, и с кем я встречался во время Луперкалий. О, мой бог неутолимой жажды, мой бог всепобеждающей жизни.
В теле я чувствовал сладкую, тягучую боль, какая бывает после сильных физических нагрузок. Впрочем, странное дело, не то чтобы проезд в колеснице был столь тяжек. У такой боли другая природа — божественная природа.
Я закрыл глаза и задремал, слушая гудение кондиционера.
Мне приснилась Фульвия. Она сидела на мне, оседлав мои бедра, и шептала мне на ухо:
— Теперь все будет по-другому, Антоний, все изменится, теперь скорость такая, что уже ничего нельзя ни остановить, ни изменить.
Я поцеловал ее, сгорая от желания, но вдруг понял, что мои губы не знают этого ощущения — я целовал другую женщину, ту, с которой у меня ничего не было прежде.