— Если тебе, господин, интересно мое суждение, скажу, что я всегда считал себя поклонником Луция Сенеки. Его письма к Луцилию были моей настольной книгой. Теперь мне мало его сентенций, я ими, если можно так выразиться, не начитываюсь. Не наедаюсь. У Сенеки много дельного, но нет глубины. Есть стиль, есть страсть, есть вера в то, что люди равны, и каждому дана возможность стать разумным человеком, но самому Сенеке еще очень далеко до разумного человека. Ваши заметки я даже править не решаюсь, а если правлю, то занимаюсь этим сквозь слезы. Одного не могу понять — почему ничего личного? Почему ни слова о войнах, потерях, победах и неудачах?

— Так надо, — ответил император. — Поздно теперь менять стиль. Пусть все остается, как есть.

— Но почему не упомянуть об Авидии? О происках оппозиции, о безумствах чиновников на местах. О личном, наконец?

— Я упомяну о них. Потом, когда‑нибудь… — император усмехнулся.

Некоторое время он помалкивал, потом вдруг поделился.

— Конечно, мне тоже хотелось блеснуть, написать что‑нибудь до крайности умное, или, по крайней мере, объясниться, иначе и на мою долю непременно найдется какой‑нибудь Тацит, под чье перо когда‑то угодил Тиберий. Но это пустое. Александр, я разрешаю опубликовать заметки только после моей смерти. А сейчас давай займемся десятой книгой.

Когда секретарь приготовился, Марк начал диктовать.

«…поставь себя на месте какого‑нибудь Цезаря. А потом поразмысли, где они теперь? Нигде или где‑то. Вот и ответ. Если крепко запомнишь, что однажды превратившееся уже никогда больше не повторится в беспредельном времени, всегда обнаружишь в человеческом деянии дым и ничтожество. Что — и в чем! Не достаточно ли для человека мирно преодолеть эту малость, называемую жизнью? Какого вещества, каких положений ты избегаешь? Да и что это все, как не упражнения для ума, который благодаря старательному рассмотрению того, что происходит в природе, видит и то, что есть в жизни? Так и держись, пока не усвоишь это, как усваивает все здоровый желудок, как сильный огонь из всего, что ему ни подбрось, сотворяет пламя и свет».

Пауза.

Александр поднял голову, проследил за взглядом императора. Тот наблюдал, как огромный, плечистый германец, вырезавший кораблик, с увлечением прилаживал деревянную фигурку кормчего к рулю деревянной ладьи.

— Кто это? — спросил император, указывая на человеческую фигурку.

Германец неожиданно поднялся, принялся отряхивать колени от стружек, покраснел, но под взглядом Марка все‑таки признался.

— Христос.

— Горе мне с вами, нечестивцами, — вздохнул император, затем вновь обратился к Платонику. — А теперь об Авидии. Пиши…

«Нет на свете такого счастливца, чтобы после его смерти не стояли рядом люди, которым приятна случившаяся беда. Пусть он был самый положительный, самый мудрый — разве не найдется кто‑нибудь, кто про себя скажет: «наконец‑то отдохну от этого воспитателя. Он, правда, никому особенно не досаждал, но я‑то чувствовал, что в тайне он нас осуждает».

Это о лучшем человеке, положительном!

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Золотой век (Ишков)

Похожие книги