Однако само появление наполеоновских мотивов в образе героя восходит к стихотворению 1830 года. И к совету: царствовать сердцем — оно убережет от тирании. Эти слова странным образом перекликаются с собственным мнением Николая I о Екатерине II: «Моя бабка была умнее всех этих краснобаев (французских философов-просветителей. — О. Е.) в тех случаях, когда она слушалась своего сердца и здравого смысла».

В «Пиковой даме» нет неба, оно всегда окутано метелью: в такой ситуации «другу неба» действовать тяжело, если не невозможно — у него нет прямого покровительства свыше. «Сердце Царево — в руце Божьей». На страницах повести показан мир, где Бог закрыт от персонажей завесой снега, поэтому невозможно и милосердие. Ни к «падшим», которые «собирались часто», ни к самому герою — «Мера за меру».

«Вид завоевателя»

Вернемся к латинскому варианту имени героя с одной «н» на конце. Оно означает «родной, братский», даже «брат». Здесь уместно вспомнить слова Николая Васильевича Гоголя о разговорах с Пушкиным «в последнее время своей жизни»: «Как умно определял Пушкин значение полномощного (самодержавного, не ограниченного. — О. Е.) монарха… „Зачем нужно, — говорил он, — чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон дерево; в законе слышит человек что-то жесткое, небратское. С одним буквальным исполнением закона тоже недалеко уйдешь; нарушить же и не исполнить его; для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха: автомат… то же, что оркестр без капельмейстера“»[335].

Если закон — «не братский», то государь, дарующий милость, рассматривается как «братский», смягчающий сухую букву государственного акта. Так было с самим Пушкиным и после ссылки в Михайловское, и после расследования по «Гавриилиаде», когда одного письма царю с честным признанием оказалось достаточно, чтобы дело стало «совершенно известно и закрыто» высочайшим лицом.

В рассуждении Пушкина, которое записал Гоголь, тоже слышатся слова Бенкендорфа. В 1836 году он в отчете императору писал о Комиссии прошений, которая должна была рассматривать обращения осужденных о помиловании: «…Кто может разрешить подобную просьбу, кроме сердца Государева? Но Комиссия объявляет от себя просителю, что просьба его удовлетворена быть не может, так как он понес наказание по судебному приговору; как будто бы просьба его обращена была к лицу Комиссии. Он просил своего Государя и спокойно с безропотностью принял бы его решение, какое бы оно ни было, но негодует, и по праву, что просьба его не доведена до Высочайшего сведения… Статс-секретарь у принятия прошений получил прозвание статс-секретаря при отказах»[336].

Царская милость в обоих случаях рассматривалась как божественный принцип. Однако в отношении мятежников — «моих друзей 14-го декабря», как называл их император, — полного прощения не было, хотя их участь постоянно смягчали. Иным сокращали срок. Иных переводили с каторги на поселения. И дальше — на Кавказ в действующую армию, что для провинившихся офицеров, разжалованных в солдаты, естественно — искусственны как раз сетования по поводу «теплой Сибири». Иным разрешали, повоевав, выйти в отставку. Но помилования одним глотком, не разбираясь с конкретными лицами, — не было. И вряд ли могло произойти при учете обстоятельств случившегося.

Поэтому и в имени героя зазвучало нечто «не братское». Наиболее частую для России латинскую форму с одним «н» Пушкин отверг уже в черновике, где появилось немецкое, указывающее на иные стороны личности.

Hermann или Heriman — двусоставное имя древнегерманского происхождения. Корень Heri, Hari означает «войско», «военный», «воинственный». Mann — человек. Кроме того, «германн» в античном Риме — национальное прилагательное, обозначающее германцев как племя. У Германна отец был «русским немцем», и самого его Томский определяет как немца: «Германн — немец: он расчетлив, вот и все!» Этим «вот и все» автор как будто отрезает дальнейшие рассуждения, но сам же провоцирует их замечаниями: «скрытен и честолюбив», «сильные страсти и огненное воображение».

Германская, «тевтонская» внешность императора стала притчей во языцех, ее упоминал практически всякий, кто брался описывать Николая I. Де Кюстин, подчеркивая античную красоту, тем не менее пишет: «На лице его всегда замечаешь выражение суровой озабоченности… воинственное выражение, которое выдает в нем скорее немца, чем славянина»[337].

Перейти на страницу:

Похожие книги