Мы спустились вниз сквозь вереск, который давно уже поглотил дорогу, и въехали во двор через проем в похожей на волну торфяной гряде, отмечающий то место, где раньше были ворота. Вереск вливался внутрь, доходя до самых стен башни; и поздние колокольчики, прибившиеся к грубо сложенным стенам скотного двора, были призрачно-белыми в расплывчатом лунном свете. И все это время среди холмов слабо мерцали летние зарницы.
Я спешился на небольшом пятачке травы, снял с седла Гуэнхумару и, отдав ей свое огниво, оставил ее собирать прутья и спутанные клубки вереска и разводить огонь, а сам расседлал Ариана и растер его пучком травы. После этого я сводил старого жеребца к берегу озера на водопой, а потом спутал его и отпустил пастись там, где среди вереска и поросших кустами пригорков вились открытые полоски травы, а сам вернулся в башню.
Навстречу мне засиял свет, такой же тускло и прозрачно золотистый, как опавшие листья явора. Гуэнхумара разожгла костер и теперь сидела возле него и делала из меда и ржаной муки маленькие лепешки, чтобы положить их на камни очага, когда те разогреются. Круглые каменные стены поднимались вверх, покидая круг света, и терялись в тени над головой, так что если судить по тому, что было видно, древняя крепость вполне могла снова стоять в полный рост; тень Гуэнхумары, протянувшаяся за ее спиной к дальней стене, падала на беспорядочно набросанные шкуры, прикрывающие толстый слой папоротника на широкой постели, где обычно спали пастухи.
Когда я вошел, Гуэнхумара подняла глаза и с едва заметной тенью улыбки указала на черный глиняный кувшин, который она поставила у самой двери.
— Смотри, я нашла их запасы; думаю, они не пожалели бы их нам для свадебного пира. Возьми этот кувшин и спустись к озеру за водой, а потом собери свежего папоротника для постели.
Я взял кувшин и сходил за водой, а потом принес несколько охапок папоротника и разбросал его на постели поверх засохшего, отшвырнув ногой в сторону вонючие шкуры. И к тому времени, как все было готово, огонь в очаге сиял чистым, алым светом, а на камнях подрумянивались медовые лепешки. Я уселся на мужской стороне очага, свесив руки поперек колен, и смотрел то на Гуэнхумару, то в сторону. А Гуэнхумара на женской стороне переворачивала горячие ржаные лепешки и подкладывала в огонь ветки вереска, не глядя на меня вообще. И время от времени среди холмов слышалось негромкое, низкое ворчание грома.
Мне было трудно и становилось все труднее поверить в то, что я не вообразил в ней это мгновение бурного отклика; но я знал, что нет; он был где-то там и ждал, чтобы его пробудили снова… Вскоре лепешки были готовы, и мы съели их, горячие, сладкие, хрустящие, и запили их холодной озерной водой из черного глиняного кувшина; и по-прежнему ни один из нас не мог придумать, что сказать.
Закончив тягостный свадебный ужин, я встал и вышел наружу, чтобы убедиться, что с Арианом все в порядке. Ночь была более тихой, чем когда бы то ни было, и ее тишина, казалось, только усиливалась этим слабым, едва слышным бормотанием ниже линии горизонта; а случайные зарницы почти терялись в молочной белизне лунного света. Я слышал, как вода озера с плеском накатывается на галечный берег и как среди кустов ухает вылетевшая на охоту сова; это было все. И внезапно мне захотелось, чтобы разразилась буря; я жаждал найти облегчение в раскатах грома, в бушующем ветре и в ливне, хлещущем по долине.
Когда я, поднырнув под каменную притолоку, снова вошел в башню, Гуэнхумара уже лежала на постели, куда, как я знал, я должен был ее отнести. Она сняла с себя платье и сорочку, сложила их вместе с башмаками и медными и эмалевыми браслетами у подножия постели и лежала теперь в душной темноте башни на моем старом, потрепанном непогодой плаще, обнаженная, с распущенными, разметавшимися вокруг волосами. А около ее головы плясал и порхал маленький белый ночной мотылек, привлеченный внутрь пламенем костра. Я посмотрел на нее и даже в неверном смешанном свете пламени очага и низко висящей луны, заглядывающей в дверной проем, увидел, что кожа на ее теле там, где его закрывала одежда, была не белой, а кремовой, как клеверный мед. Она была золотисто-коричневой с головы до пят. Она немного повернулась, положив голову на руку, чтобы наблюдать за мной, пока я шел к очагу и клал наземь седло, которое занес внутрь на случай дождя. Как ни странно, напряжение между нами ослабло, словно раньше мы оба пытались оттолкнуть от себя что-то, но теперь смирились и открылись навстречу неизбежному.
— Я оставила огонь в очаге, чтобы ты мог раздеться, — сказала она, — но, думаю, света луны было бы достаточно.
А потом, когда я сбросил башмаки и, сняв пояс с ножнами, начал раздеваться, воскликнула:
— Сколько на тебе шрамов! Ты весь изодран, точно старый мастиф, который всю свою жизнь дрался с волками.