Тут он вдруг все вспомнил, горько усмехнулся и сделал сыну знак пойти открыть дверь. Это был все тот же добрый священник. Он вошел и в молчании опустился в кресло. Никто не заговорил с ним; о них поистине можно было сказать дивными словами одной из книг: «Не было ни языка, ни речи, но были голоса, которые они слышали и
Однако пришел он к ним не только для того, чтобы плакать. Узнав о планах Вальберга и его семьи, прерывающимся от волнения голосом он обещал сделать все от него зависящее, чтобы помочь им. Перед тем как уйти, он сказал, что прихожане его собрали небольшую сумму в помощь несчастным и что он не может найти лучшего применения этим деньгам, чем оставить их здесь; тут он выронил из рукава туго набитый кошелек и поспешно ушел.
Только наутро семья легла спать, но спустя несколько часов, в течение которых никому, однако, уснуть не удалось, все они поднялись с постелей. День и вечер этот и все три последующих дня они стучались в каждую дверь, где только могли сыскать ободрение или какую бы то ни было работу, и каждый раз священник старался всеми силами им помочь. Но обстоятельства снова сложились неблагоприятно для семьи Вальберга, которая, как видно, родилась под несчастной звездой. Они были в этой стране чужеземцами, и никто из них, за исключением матери, помогавшей им изъясняться, не знал испанского языка. Это очень мешало им: почти все их усилия получить какие-то уроки оказались напрасными. К тому же они были еретиками, и одного этого было достаточно, чтобы в Севилье им всюду сопутствовала неудача. В некоторых семьях, куда они обращались, самым серьезным образом обсуждалась красота обеих их дочерей, а в других – красота их сына как препятствие к тому, чтобы взять кого-либо из них в услужение; в третьих воспоминание о роскоши, в которой они прежде жили, порождало у завистливой посредственности низменное и злобное желание унизить и оскорбить их отказом, для которого не могло быть никакой другой причины. Не зная устали и не падая духом, они каждый день делали все новые и новые попытки, обращаясь за помощью в каждый дом, куда им все же удавалось войти, и во многие дома, где им отказывали, даже не открыв дверь. А возвращаясь домой, они каждый вечер подсчитывали все уменьшавшиеся запасы, делили между собой скудную трапезу, прикидывали, как умерить свои потребности подстать убывающим средствам, и каждый улыбался, говоря с другим о завтрашнем дне, и плакал, стоило только подумать о нем наедине с собою. Записи в дневнике, который ведет нужда, всегда бывают мучительно однообразны: один день как две капли воды похож на другой. Наступил, однако, день, когда была истрачена последняя монета, съеден последний ужин, исчерпан последний источник и потеряна последняя надежда и когда друг их священник, обливаясь слезами, признался, что ничем уже не может помочь им, кроме как своими молитвами.
В этот вечер семья сидела в каком-то оцепенении, охваченная глубоким унынием. И вдруг престарелая мать Вальберга, которая за все последние месяцы не произнесла ни одного слова и выражалась только невнятными междометиями, да и вряд ли могла отдать себе ясный отчет в том, что происходит вокруг, – с каким-то нечеловеческим напряжением, которое возвещает о том, что усилию этому суждено стать последним, подобно той яркой вспышке, которая знаменует близость конца, обратившись к своему мужу, громко вскричала:
– Тут что-то неладно, зачем это они привезли нас сюда из Германии? Могли бы дать нам спокойно умереть там; они, видно, привезли нас сюда, чтобы посмеяться над нами. Вчера вот (в памяти ее; должно быть, смешались дни благоденствия семьи и наступившей вслед за тем нищеты) – вчера они одевали меня в шелка, и я пила вино, а сегодня они дают мне эту черствую корку, – тут она швырнула на пол кусок хлеба, который составлял ее долю в их жалкой трапезе, – тут что-то неладно. Я поеду назад в Германию, да, поеду, – повторяла она.
И она действительно встала с кресла и сделала три-четыре ровных и твердых шага; никто даже не пытался подойти к ней.