Она наблюдает за тем, как на столике появляется новая еда: благоухающий золотистый шницель из телятины в миндальной корочке; ломтики темной говядины в сливочном соусе с клюквой; картофельный салат и толсто порезанные молочного цвета кнедлики. Приносят маринованные огурцы. Снова подают хлеб, горячий, ноздреватый и высоко поднявшийся, только что из печи. Масло на блюдце растаяло. При виде всего этого великолепия Хелен, которая уже двадцать лет не наедалась досыта, чувствует слабость.
– Тебе меня не одурачить, – с улыбкой возражает Тея. – Да и саму себя, я думаю, тоже. Такие заболевания… – она передергивает плечами, – ты считаешь, что я не изменилась? По-твоему, это как если бы раньше я водила хорошую машину, а теперь у нее колесо спустило? Нет, изменился и сам водитель, а не только машина. И все же… – Она снова пожимает плечами, на этот раз беспечно, храбрясь. – Думаю, штука здесь в том, чтобы заново познакомиться с самой собой.
– Вам кажется, что все безнадежно? – спрашивает Адая. Такой вопрос в лоб явно неуместен, и она краснеет, словно ожидая, что ее сейчас жестко поставят на место. Ее нож плавно отделяет маленький ломтик от куска говядины. Адая кладет его на тарелку Теи и добавляет извиняющимся тоном: – Люди очень часто впадают в отчаяние.
Тея не возражает ни против пододвинутой к ней тарелки и бокала вина, ни против вопроса. С легким удивлением в голосе она отзывается:
– Нет, пожалуй, мне так не кажется. Но, может, и должно бы.
– Хватит! – вмешивается Альбина. – Думаешь, тебе хорошо известно, что такое страдание? Погоди, вот увидишь, что время сделает с твоими суставами, и тогда мы с тобой поговорим о страданиях. Иногда я слышу, как мои кости трутся друг о друга, точно камни! Я видела, как иссохла моя мать, – так сохнет под солнцем выброшенная на берег рыба. Теперь у меня такие же руки, как у нее. Хелен, ешь ты, бога ради. Боишься подавиться, что ли?
Телятина выглядит слишком соблазнительно, и Хелен отрезает себе кусочек. (На крыше Национального театра собираются галки; в оркестровой яме собираются музыканты.)
– Давай-ка, Тея, – говорит Альбина. – Если бы Мельмот следила за тобой, о каком твоем грехе ей было бы известно? Что она могла бы видеть?
Ее белоснежный наряд теперь украшают пятна подливы и кусочки петрушки, на гипюровом фоне драгоценным камнем поблескивает клюква.
– Самое худшее?
– Скорее всего, это что-то еще из детства, – говорит Адая. – Чаще всего бывает именно так.
– Хелен, скажи им, пусть замолчат, – просит Тея. Однако лицо ее светлеет, и она неуклюжим движением расправляет лежащую на коленях салфетку. – У меня не всегда были деньги. Мама растила меня в одиночку, и мы жили в Северном Лондоне, в захудалой двухкомнатной квартирке возле автомагистрали. Более унылого места вы в жизни не видели, все эти оштукатуренные домики, стены у них черные от выхлопных газов, – а я-то считала, что должна жить в просторных мраморных залах, как поется в старой песне. Хелен, ты вся бледная, выпей-ка еще вина. У мамы были длинные смены, она работала уборщицей в здании районного совета, и денег вечно не хватало. Когда мне было десять лет, она уже выглядела на все шестьдесят. Я ненавидела все это. Обои под покраску. Двухконфорочную плиту. Ненавидела электрический камин с тремя нагревательными элементами и закопченный кафель вокруг него. Я хотела кожаные шнурованные ботинки до колен и белый халат с вышитыми на кармане инициалами, чтобы надевать его, когда выходишь из ванной. Я хотела пластинки и проигрыватель. Хотела красивую одежду, а не ту, с которой постоянно что-нибудь да не так.
Над головами у них горят люстры, и в их свете Тея выглядит по-королевски величественной и невозмутимой. Ее остриженные волосы прошиты ярко-золотой проволокой отдельных тонких прядок, на пальце сверкает серебряная пчела. Представить ее в грязных комнатах с почерневшими от автомобильных выхлопов окнами попросту невозможно.