Мы обнимаемся на пороге его мастерской, тискаем друг друга, пытаясь показать, что наши силенки еще не истрачены, что есть еще порох в пороховницах. Саша держится молодцом. А главное, он работает. Работает много, усердно — это я вижу по расставленным вдоль стен планшетам с рисунками и чертежами, по листкам бумаги с вариантами замыслов, разбросанным в беспорядке на столе, подоконниках, даже на знакомом мне диване, служащем и кроватью для хозяина, когда он устанет, и почетным креслом для гостей.
— Прости, — с присущей ему прямотой говорит художник. — Я сейчас варюсь, как грешник, в котле новой работы, так что не буду убирать бумаги. Садись на стул, — он сдувает пыль с сиденья, — не обессудь. К тому же мягкое расслабляет. А мы с тобой должны всегда быть в форме. Так вот, — мой друг морщит лоб, выражение лица становится значительным, — тебе привет от Вернера Хёнера и других активистов кружка «Цветы для Штукенброка». Дело они делают большое, полезное. Ты видел кладбище? Если бы не они, его давно осквернили бы фашиствующие молодчики. А сейчас? Я рад… понимаешь, рад… за внимание к нашим людям… к их памяти… — Мой друг смахивает набежавшую слезу. — Да-да. Но работать еще надо: вырубить подрост, обновить памятник. Я уже говорил об этом в нашем комитете ветеранов войны и с немцами. Кое в чем и сам помог, — бросает он как бы между прочим. — Однако я не о том.
— А о чем же?
— Догадайся. Это ведь, кажется, была твоя идея?
— Музей в Штукенброке!
— Именно. Наши друзья из кружка разделяют мысль о его создании, может быть, там же, на территории кладбища. Но со средствами у них пока туго. А местные власти, которых мы посетили, жмутся. «Вот если будет достаточно экспонатов, — говорят, — тогда можно ставить вопрос».
Теперь я задет за живое.
— Да это же бюрократическая отговорка. Если бы речь шла о музее какого-нибудь курфюрста, средства, наверно, быстро бы нашлись…
— Возможно. Но наш долг, — понимаешь, наш, пока мы еще живы, — помочь кружку. Помочь делу мира.
— Так что ты предлагаешь?
— Приступить немедленно к сбору экспонатов.
— Что т а м подразумевают под этим словом?
— Рассказы бывших узников, на бумаге или на пленке, всякие реликвии — колодки, в которые нас обували, железные номерки, которые нам вешали на шею взамен имени и фамилии, креса́ло, которым мы высекали огонь, подобно пещерным жителям… Да мало ли что!
— Понял. Только, увы, у меня ничего этого нет. Разве мы думали тогда о каком-то музее?
— Ты прав, не думали. Но, может, кто-то из наших все же сберег… для памяти?
— Послушай, — говорю я, — ведь все это можно изобразить в картине!
Художник сдвигает свои все еще черные брови.
— Понял, куда ты гнешь. — Он усмехается. — Тебе сколько лет?
— Ну, скоро шестьдесят.
— Младенец! А мне уже за семьдесят. Потяну ли я?
— А это, — киваю на стоящие у стены планшеты, — тянешь?
— Чудак! То больше — мастерство, не жар сердца. К тому же у меня есть ученики, подмастерья. А здесь я должен работать один. И в полную силу. Это должна быть не обычная, не проходная работа, которая — видишь! — тоже непросто дается, а воплощение всех моих мечтаний, моя песнь песней. Ты понял?
— Понял. Но Тициан в твои годы…
— Тициан! Он жил сто лет! И не был в концлагере!
— Я верю: ты сможешь. Памятник — тому доказательство!
— Опять? Тогда мне было тридцать три года. Возраст Христа, отправленного на Голгофу…
— И все-таки я верю!
Художник умолкает, испытующе смотрит на меня.
— Хорошо, призна́юсь только тебе: есть у меня такой замысел. Решил: закончу эту, договорную, работу, — он показывает на бумаги, — и возьмусь. Просто так, без договоров и авансов. Все отдам, что за душой, все, на что способен. Если… если успею.
Он не успел. Было предзимье, время трудное, тяжелое, особенно для сердечников, когда меня известили, что наш друг-художник умер. Мы, старые товарищи по лагерю, поехали проводить его в последний путь.
Стояли, жались тесной кучкой у гроба, исполняя тяжкую обязанность прощания с человеком, которого когда-то знали молодым, беспредельно верящим в жизнь, в свои силы. Мы всегда завидовали его страстности, его вдохновенной напористости — он сохранил эти качества до старости. Наш Саша даже болел «беспокойно»: попав в больницу с тяжелым сердечным приступом, пытался читать, рисовать, едва отходила боль, вставал с койки. Так и умер, как солдат в бою: смерть подкосила его, стоящего посреди палаты, он упал, ударившись виском о тумбочку, и через минуту уже не дышал.
Гражданская панихида. Говорят художники. Говорят просто знакомые: люди, рядом с которыми Александр Антонович жил, трудился, к кому ходил в гости.
По поручению товарищей говорю и я. Слов уже не помню, помню смысл. «Может спать спокойно тот, кто оставил добрый след на этой земле. А он — оставил!» Показываю собравшимся большой круглый значок — эмблему рабочего кружка «Цветы для Штукенброка». В центре значка изображен н а ш памятник, е г о памятник. С этим значком на груди выходят на манифестации мира тысячи людей. Борются против фашизма и войны. Зовут к дружбе народов и солидарности — лучшему будущему человечества.