— Памятник! — продолжает художник, посадив меня на мягкий потертый диван и усаживаясь напротив в такое же кресло. — А ты уверен, что он сейчас цел? Или газет не читаешь? Мой друг тянется к столу, достает папку с газетными вырезками. — Вот, о вылазках фашистов и неофашистов — в Дортмунде, в Дюссельдорфе, в других городах Западной Германии. Мерзавцы оскверняют могилы жертв гитлеризма, борцов за мир. Сколько памятников разбито, уничтожено, среди них, наверно, и наш. Мало того, у кощунства ведь нет пределов — эти изверги могли сейчас осуществить то, чего не удалось им сделать тогда, при отступлении: распахать кладбище, чтобы уничтожить нежелательные для них следы. Так как же теперь докажешь, что там были и памятник и мемориал? Нет, брат, наше искусство — материально, здесь одним словам не верят.

— Но что было сделано — люди знают. В той же Германии… — Я вспоминаю пожилого, добродушного немца-рабочего, бескорыстно и по своей воле помогавшего нашим строителям. Мне на память приходит не только его имя — Генрих Генкенйоган, но и беззлобное, дружеское прозвище, которое дали ему наши ребята за неизменно красовавшуюся у него на голове поношенную кепку. — Ну, хотя бы этот Генрих, — говорю другу, — вы его еще звали «Кепочка». Он ведь из Штукенброка, написал бы ему!

Вижу, что художник страдает, только не подает вида.

— Писал… — глухо откликается он. — Не ответили.

— Странно, — бормочу я. — Вроде был неплохой парень.

— «Парень»! — Друг усмехается. — Тогда уже, кажется, разменял шестой десяток. Значит, сейчас ему под восемьдесят, если жив.

— Ну не он, так другие — Ли́бель, Па́ричка, они ведь помнят?

— Чудак! Да если они даже помнят, то побоятся ответить. Или их письмо перехватят те же фашистские недобитки. Сейчас ведь идет «холодная война», понимаешь — война!

Он машет рукой, как бы отгоняя от себя тревожные мысли.

— Поговорим лучше о выставке. Тебе понравилось?

— Скажу одно: ты — молодец!

Художник насмешливо качает седеющей головой.

— Так говорят, когда не хотят обидеть. Тогда давай по порядку. Не впечатляют тебя мои работы?

— Впечатляют.

— Рука моя не ослабела?

— Наоборот: как мастер ты вырос.

— Так в чем же дело?

Молчу, подбирая слова. По себе знаю, как ранит душу иная, пусть даже справедливая, критика. Ведь за каждым творением художника сокрыты труд, мучительные искания, бессонные ночи. Но и не сказать правду нельзя, какой же тогда я друг?

— Мне кажется… как бы тебе объяснить… хотелось бы увидеть больше твоего… личного. Ведь  н а ш а  судьба неповторима. К тому же, разве она не обвинение фашизму, а значит, и неофашизму?

— Так, так… — обиженно тянет художник. — Значит, недодаю́, потому что бегу от самого себя? Не «самовыражаюсь», да?

— Не усложняй, просто каждый должен иметь свою тему, свою «жемчужину», что ли. Вспомни, как она образуется? Из песчинки, попавшей в тело моллюска, а следовательно, из его страданий…

— Понятно, понятно, — перебивает друг, откинувшись в кресле и полузакрыв глаза. — Ты говоришь прописные истины. Хотя, возможно, в чем-то ты и прав.

Искусство — это как бой, — продолжает он, помолчав, — оно требует от художника не меньше мужества, чем война от солдата. Может быть, даже больше: тут ведь борешься не только с «врагом» — сопротивлением материала, но и с самим собой, а это самая тяжелая, самая трудная борьба.

Не меняя позы, он протягивает руку, достает из коробки на столе папиросу, закуривает.

— Вот ты сказал, — возвращается он к прежнему, — что мои работы на выставке тебе понравились, но показались легковесными, что ли, не слишком тронули душу. А знаешь почему? Молчишь? Хочешь, я тебе сам скажу? Потому что в нас обоих все еще живет прошлое, да, да, и во мне тоже! Оно засело в сердце, как стрела, и заглушает все другие впечатления. Красивые слова: моллюск, страдая, рождает жемчужину. Но человек, тем более художник, не моллюск, у которого одна жемчужина за всю жизнь. Мы переживаем в своей душе десятки, сотни жизней, и каждая из них должна рождать образ… Ладно, — он слабо машет рукой, — я устал от мыслей. И вообще… устал.

Он снова умолкает. Молчу и я. В широкое окно мне видна панорама вечерней Москвы. Сверкают, переливаются россыпи огней, и среди них пламенеют, словно налитые соком граната, рубиновые звезды Кремля.

Символ свободы, надежды, счастья… Я невольно вспоминаю другие звезды, из красного камня, вспоминаю, как наши люди любовно грани́ли их, как бережно поднимали на высоту. Неужели об этом можно забыть?

Хочу спросить и не решаюсь. Художник продолжает молчать. По-видимому, сказанное мною глубоко ранило его душу. Он сидит, не двигаясь, и если бы не дымок, идущий к потолку, могло бы показаться, что мой друг заснул. В такие моменты, я знаю, лучше оставить его наедине с собой.

Поднимаюсь и ухожу, тихо прикрыв дверь.

На этот раз он позвонил мне сам. Голос веселый, но уже со старческими нотками. «Я только что из Штукенброка, есть новости, приезжай!»

Бог мой, сколько лет прошло, как мы не виделись? Художник еще больше пополнел, голова совсем седая, в лице легкая желтизна. Но рука крепкая, привыкшая к труду.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги