Император решил, что до нового приказания удержит при себе свою падчерицу и ее маленького ребенка. Король подчинился этому очень неохотно и поставил в вину своей жене решение, которого она не добивалась, но которое удовлетворяло ее тайным желаниям, – и согласие этой четы было снова нарушено. Гортензия, на этот раз действительно оскорбленная новыми подозрениями своего ревнивого мужа, навсегда потеряла интерес к нему и стала его ненавидеть. «С этих пор, – говорила она мне, – я поняла, что моему несчастью ничем нельзя помочь; моя жизнь стала казаться мне совершенно испорченной; мне были противны величие и трон; я часто проклинала то, что люди называли моим счастьем; мне были чужды все радости жизни, все иллюзии, я как бы умерла для всего, что совершалось вокруг меня».
Примерно в это время Академия потеряла двух своих выдающихся членов: поэта Лебрена, который оставил после себя две прекрасные оды и пользовался репутацией замечательного поэтического таланта, и Дюро де ла Моля, переводчика Тацита, о котором все были высокого мнения, человека умного, близкого друга аббата Делиля. Он жил тихо, пользуясь своим небольшим достатком, окруженный друзьями; он был желанным гостем в обществе; сам император дал ему возможность жить спокойно и свободно, отказавшись от надежды подчинить его себе. Время от времени де ла Моль печатал свои произведения и находил во всеобщей симпатии награду за свою кротость и тихую жизнь, которую никогда не смущали никакая печальная мысль, никакой враждебный поступок.
Делиль, профессор в
Вопрос о двух местах в Академии на минуту занял парижские салоны. Немного говорили о Шатобриане. Император был раздражен против него, и молодой писатель, держась того направления, которое давала ему известность и опора на одну партию, не подвергая его притом действительной опасности, примкнул к оппозиции. Французская академия, проникнутая в то время принципами неверия, немного революционного, а главным образом философского, в духе прошлого века, также была против избрания человека, который сделал знаменем своего таланта знамя религии. Однако люди, знавшие Шатобриана, говорили, что его обычная жизнь не вполне соответствует тем проповедям, которыми он украшает свои произведения. Ему ставили в упрек чрезмерную гордость. Женщины, восторженно относившиеся к его таланту, несколько странным манерам, прекрасной наружности и к его репутации, любезничали с ним, и он не казался равнодушным к их авансам. Это крайнее тщеславие, это самомнение заставляли думать, что если бы император был с ним поласковее, то мог бы привлечь его к себе, но только заплатив очень дорогую цену[158].
Заседания Законодательного корпуса продолжались; на них утверждались мало-помалу все законы, издаваемые Государственным советом, и административная организация императорской власти завершалась без всякой оппозиции. Благодаря своему гению и умению членов Государственного совета император был уверен, что сумеет править Францией с тем внешним видом законности, который заставлял ее молчать и который нравился его собственному уму, склонному к порядку. В том, что оставалось от Трибуната, он видел только очаг оппозиции, который, несмотря на свою слабость, мог иногда стеснять его, и император решил довершить его уничтожение, которое уже было начато в эпоху Консульства, когда значительно было уменьшено число его членов. Бонапарт заставил Сенат издать постановление, по которому все трибуны переходили в Законодательный корпус, – и тотчас же его сессия закончилась.