Мы были высоки, русоволосы.Вы в книгах прочитаете, как миф,О людях, что ушли не долюбив,Не докурив последней папиросы, —

пророчествовал Николай Майоров.

Борис Слуцкий, худой, рыжеватый, подвижный, читал стихи мужественные и жесткие, читал энергично, четко, даже с каким-то вызовом. Помню его голос, жесты, манеру читать, разделяя не только слова, но и слоги. Может быть, и забыл бы, но и через много лет голос, правда уже не юношеский, рубка стиха, жесты остались теми же. Но и того, решительного, быстрого, безапелляционного, помню.

Читал он стихи о комиссарах, о допросах, о ЧОНе (Частях особого назначения) — боевых отрядах Чека.

А мы идем — так на расстрел пойдем,С веселой яростью, как подобает ЧОНам.И если «Яблочко» орать запрещено нам,Мы «Яблочко» душою пропоем!

Он был тогда влюблен в образ человека в кожаной куртке, отдавшего всего себя делу революции, не знающего личной жизни, беспощадного к врагу.

Молодые поэты пророчествовали, предугадывали свою судьбу. Умные, талантливые, окрыленные верой в будущее счастье человечества, действительно ушедшие воевать, «не долюбив, не докурив последней папиросы».

Рожденные в девятнадцатом, двадцатом, двадцать первом, воспитанные мифом о коммунистическом рае и мировой революции, воспринявшие этот миф как смысл и цель своей жизни, они были сродни тем мальчикам, русским мальчикам, о которых писал Достоевский. Мыслили глобально.

Да, «назначались сроки, готовились бои, готовились в пророки товарищи мои», — писал впоследствии о них Борис Слуцкий. О них и о себе.

И вдруг среди этих пророчеств зазвучала совсем другая нота:

Плотники о плаху притупили топоры.Им не вешать, им не плакать — сколотили наскоро.Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры.Толки шли в трактире «Перстень короля Гренадского».

Это — Давид Самойлов.

Я помню его, тогдашнего, молодого, задиристого. Запомнился голос, звонкий, мальчишеский, чуть надтреснутый. «Плотники» врезались в память. Почему? Чем? Лихой аллитерацией, игрой звуков «п» и «т», отдающих ударами топора о плаху? Думаю — не только поэтому. Семнадцатилетний поэт пишет не о будущих боях, не о гибели на речке Шпрее, не о том, что было главной темой тогдашних мальчиков, мечтавших, как Михаил Кульчицкий, о том, что «только советская нация будет, только советской расы люди», — нет, он пишет о палаче.

Шел палач, закрытый маской, — чтоб не устыдиться,Чтобы не испачкаться — в кожаных перчатках.

Тогда я об этом не задумывался. Не приходили такие мысли в голову. Стихи эти вошли в сознание как нужные, важные, просто как прекрасные стихи, так же как его «Мамонт»:

И вдруг закричалпоследний мамонт,Завыл,одинокий на всей земле.Последним криком своим и самымУгрюмым и долгимкричал зверь.

Последний мамонт… последние мамонты… А это откуда?

Летом восемьдесят девятого года я жил в Пярну, на улице Тооминга, напротив дома Самойлова. Мы виделись часто, почти ежедневно, — так часто не виделись с тех самых лет, когда собирались у Тимофеева. Почему-то я не спросил его о «Плотниках». А думается, что за той игрой, поэтической игрой и стилизацией, где-то в глубине бессознательно жило ощущение трагедии, которая была нашим тогдашним днем и в то же время — историей…

Не спросил. Впрочем, он бы наверняка отшутился…

И вот через шесть лет, целую вечность военных и послевоенных лет, я снова встретился с ним у Тимофеева, «в полуподвале возле Пушкинской».

Юра был человек общительный, не сомневаюсь, что и до этого в его квартире не переводились гости. Но та компания, которая возникла в конце сорок девятого года, была по-своему особенной.

Перейти на страницу:

Все книги серии Диалог

Похожие книги